— Мы сейчас поедем прямо ко мне, — сказал я, — а в понедельник заберем Аленку.
Мысль эта пришла мне в голову мгновенно, и я ощутил, как под шляпой у меня упруго выпрямились волосы, вздыбленные ознобным восторгом, похожим на ужас.
— Куда к тебе? Что ты говоришь?!
Ирена отодвинулась от меня к дверке.
— На Гагаринскую, — сказал я. — В воскресенье мы обвенчаемся в Духовом монастыре. Ты будешь в белом платье!
— Что ты говоришь? В каком монастыре? Ты сошел с ума!.. Он убьет сперва меня, потом тебя и… всех!
— Убьет? Этот кожаный мешок с опилками? Я распорю его по всему шву, вот так! — показал я рукой, как распорю его.
— Я тебя боюсь! — воскликнула Ирена. — Высади меня, пожалуйста, тут. Останови!
Мы уже въехали в город. Он был еще малолюден. Я погладил Ирену по плечу и сказал, что довезу ее до моста, а там она дойдет сама.
— Конечно, там дойду, — сказала она, как заблудившийся было ребенок, которому показали дорогу к его дому. — Не надо так больше пугать меня, ладно?
И все-таки день этот получился для меня хорошим. Я тогда проспал, — прилег на раскладушку, не раздеваясь, а когда проснулся, шел уже двенадцатый час. Я спустился в подъезд, чтобы позвонить Ирене и спросить, как быть. Она подумала и голосом Владыкина сказала, что все порядочные советские люди имеют обыкновение спать ночью.
— Днем они, товарищ Кержун, созидают!
— В том-то и дело, — сказал я.
— Это не оправдание. У вас есть какие-нибудь уважительные причины опоздания на работу?
Я признался, что в самом деле боюсь попасться Владыкину на глаза.
— Я вам не Владыкин, а Вениамин Григорьевич!
Ей почему-то было весело.
— Ты что там дуришь? — сказал я.
— Пришла вторая телеграмма. Там решили заехать в Ставрополь, — сказала она. — А Владыкин с нынешнего дня в отпуске. Что же касается председателя месткома товарища Волнухиной, то ее тоже нет сейчас в издательстве. Она завтра утром отбывает в Сочи. Тебя это устраивает?
— Вполне, — сказал я.
— Очень рада! А почему ты все же спишь днем, а не ночью?
— Да вот связался с одной полуночной шалавой, — сказал я.
— Ах, вот что! А она в самом деле шалава? Или только шалавка?
— Шалавка! — сказал я.
— А она хорошая?
— Так себе…
— А ты ее любишь?
— Очень!
— А она тебя?
— Это пока не совсем ясно ей самой.
— Ах ты пижон несчастный! Мало тебя били тогда женским чулком! Врун детприемовский! «Мои «Альбатросы» печатаются, видите ли, в двенадцатом номере».
— Ты чего там разболталась? — сказал я. Мне очень хотелось видеть ее в эту минуту. — Когда мы нынче встретимся?
— В три часа дня в издательстве. Я приду с Верой, чтобы взять у ней рукопись для доработки. Пожалуйста, веди себя тогда прилично, ладно?
— Шалавка ты, — сказал я.
Когда они появились, я встретил их стоя молчаливым поклоном из-за своего стола. Полноте добротности поклона мешала, конечно, шляпа на моей голове, но тут ничего нельзя было поделать, и Вераванна, уже разомлело приуготовленная к отбытию в Сочи, решительно игнорировала его, а Ирена сделала мне за ее спиной легкий грациозный кникс. Она, наверно, сознавала, как искристо блестят и торчат ее глаза, и, чтобы скрыть это от Верыванны, сразу же прошла к окну. Я тогда тайно поблагодарил судьбу за все мне уже посланное в жизни — от детприемников и до чулка с оловяшкой, так как подумал, что без всего этого нам бы не жечь с Иреной своих костров. Еще я подумал — но уже совсем сумасбродное, специальное для Верыванны, — что вот возьму и вскочу со стула и подниму на руки Ирену и поцелую ее в глаза, и не по одному разу, а по четырежды четыре, и что ты нам сделаешь, попа ты этакая? Завизжишь, как подколатая свинья? Ну и визжи!
— Вот, Ириш. От закладки на триста седьмой странице, — томно сказала Вераванна. Вид у нее был скорбно-страдальческий, и рукопись она протягивала Ирене через стол, не вставая со стула.
— А сколько там всего? — спросила Ирена в окно, не оборачиваясь.
— Четыреста шесть… Остались какие-то пустяки. Ну сколько тут, господи! Тебе это на три вечера…
— Конечно… Мы ведь условились, — вибрирующим голосом сказала Ирена. Она припала к подоконнику, заваленному книгами, и я заметил, как содрогаются ее плечи в беззвучном смехе. Было непонятно, какой бес ее разбирал, но мне оказалось достаточно одной догадки, что она боится взглянуть на меня, чтоб нам не расхохотаться одновременно, как в свое время в лесу, и меня начал душить смех. Я заклинал себя удержаться от желания взглянуть на Веруванну, — она что-то подозрительно притихла, но взглянуть очень хотелось. Она по-прежнему держала на весу рукопись, где для Ирены «остались какие-то пустяки»; и, привлеченная моими горловыми звуками, похожими на подавляемую икоту, глядела на меня брезгливо и удивленно.
— Если б вы только знали, что тут написано! — сказал я ей и, так же, как и она, приподнял над столом свою рабочую рукопись. Тогда все еще могло обойтись благополучно, не скажи она капризно «отстаньте от меня, пожалуйста, очень мне нужно». Но она сказала это, и я рассмеялся.
— Вера!.. Иди скорей! Ты только посмотри, что тут творится, — задушевно сказала Ирена в окно. Вераванна подошла к ней, и неизвестно, чем бы все это кончилось, не войди тогда к нам тот «бывший» художник, от имени которого я разговаривал с Иреной по телефону, когда у нее торчала Вераванна. Он заглянул в дверь, оставаясь в коридоре, — сердитый, о чем-то думающий и с трубкой, как в первое свое появление.
— Аришенька? Рад тебя видеть, деточка, — сказал он Ирене, заметив ее, и было видно, что он на самом деле обрадовался. Ни с Веройванной, ни со мной он не поздоровался, а Ирене поцеловал руку.
— Как отдохнула?
— Хорошо, а как вы поживаете? Анна Трофимовна здорова? — чересчур поспешно спросила Ирена.
— Толстеет неизвестно с чего, — небрежно сказал старик. — Вы нашли мою записку?
— Да-да, — растерянно подтвердила Ирена. Я поймал ее взгляд, уперся подбородком в ладонь и прикрыл указательным пальцем губы, — «не давай, мол, задавать ему вопросы, спрашивай сама».
— Вы хорошо выглядите, Владимир Юрьевич, — сказала Ирена. — Что у вас новенького? Кончили писать монастырь?
— Почти, — ворчливо отозвался тот. Вераванна все заглядывала и заглядывала в окно, но во дворе издательства, конечно, ничего не «творилось». Ни смешного, ни грустного.
Минут через десять они ушли — Ирена с «бывшим» впереди, а Вераванна с рукописью сзади. Старик не попрощался со мной, и это, как я подумал, было не обязательно, поскольку мы не поздоровались сначала.
В тот раз мы впервые за неделю не смогли поехать к своему ручью, потому что Вераванна улетала в четыры часа утра, и Ирена, как она выразилась, должна была провожать ее в добропорядочном виде.
— Вот так, мой шушлик! — сказала она мне в телефонную трубку. Я не понял, кто я, и она повторила.
— А что это такое? — спросил я.
— Это значит суслик. Так тебя называла бы Вера, если бы…
— Если бы я?
— Нет, не ты… Если бы не я!
— Это потряшно! — сказал я. Мне стало совсем весело. — Ты что там сочиняешь!
— А почему ты притворяешься передо мной, будто не понимаешь причины ее неудовольствия? Но, возможно, у вас все еще наладится. Тем более что человек она свободный, разведенный…
— И пышный, — подсказал я.
— Еще бы!
Голос ее изменился, в нем была уже злость пополам с обидой.
— Ты что там чудишь? — сказал я. — И кто этот «бывший» старый пират, который величает тебя Аришей, а со мной не здоровается и не прощается?
— Бывший? Почему бывший?
Она спросила меня об этом строго и как чужого. Я сказал, что так называет его товарищ Волнухина.
— Ах вот что. Это, очевидно, у нее производное от слова «отбывал», — предположила Ирена. — Я иногда устраиваю ему халтурку, иллюстрации к детским книжкам.
— Все понятно, — сказал я. — Но мы все равно не встретимся?
— Сегодня нет. Слушай, Антон… Скажи мне, про свечки ты все выдумал тогда, да?
— Ты можешь их увидеть сама в любое время, — сказал я. — Что с тобой стряслось?
— Не знаю, — тихо сказала она, — мне что-то подумалось…
— О чем?
— Я, наверно, не хочу, чтобы ты сидел с нами в одной комнате, понимаешь?
— С вами? — спросил я.
— С нею!
— Господи ты боже мой! — сказал я.
— Ты меня крепко любишь?
— Дурочка! Где ты там есть? — крикнул я в трубку.
— А ты сам где?.. Ложись пораньше спать, ладно?.. Не шаландайся по улицам…
Мне почудилось, что она плачет.
Когда тебе долго-долго не спится, а в комнате стоит удушливая меркло-серая тишина, подсвеченная в окно уличным фонарем, в это время хорошо — точно и беспощадно— думается о многом: прошедшем и настоящем, реальном и выдуманном, дозволенном и запретном, и все это в конце концов сводится к одному большому-большому вопросу — как жить дальше…
Утром, еще по безлюдью, я поехал на бензоколонку и за восемьдесят семь копеек — все, что у меня оставалось, — приобрел пятнадцать литров бензина. Все еще по безлюдью я благополучно проделал несколько рейсов от вокзала до рынка, — была пятница, базарный у нас день. Перевозить пришлось деревенских торговок с громоздкими корзинами и мешками — таксисты не брали их с таким багажом, — и к семи часам я заработал девять рублей деньгами и полведра яблок натурой. После этого я вернулся домой и принял душ. Под темный костюм не шла соломенная шляпа, а берет свалялся и сел, и его пришлось стирать и натягивать на тарелку. Я так и не мог решить дома, какие розы купить по дороге на работу — одни белые или разные? И сколько их надо — три или четыре? Оказывается, четыре. Три белые и одну черную: это стало ясно на рынке. В издательство я занес розы в бумажном пакете, а в своей комнате укоротил на них стебли, встромил в стакан с водой и поставил на стол Верыванны. Я впервые тут свободно и с удовольствием закурил и принялся за работу. Рукопись «Степь широкая» оказалась романом о целине. Начинался он с того, как демобилизованный солд