Вот пришел великан... — страница 73 из 116

Я перестал грести, встал на колени на середине лодки и повернул голову так, чтобы она видела мой затылок.

— Уже все, уже ничего нет, — утешающе сказала она. — Тебе бывает больно? Подожди…

Ей не следовало это делать — касаться губами моей метины, потому что после того мы оба были близки к реву неизвестно почему. Я поцеловал ее в глаза и в лоб, и она присмирела и показалась мне беспомощной и очень маленькой…


Завтракать мы решили в лодке, среди лилий и кувшинок, недалеко от берега. Мне было позволено снять куртку и сапоги, и мы подвинулись поближе друг к другу, умостили на ногах рюкзак, а на нем разложили еду. Хорошо, что у нас имелась бутылка выборовой, но пить было не из чего, — бабкины рюмки Ирена забыла в машине. Я припомнил вслух есенинское «воду пьют из кружек и стаканов, из кувшинок тоже можно пить» и сделал из них две чудесные пузатые зеленые пахучие чарки.

— Послушай, ты однажды скромно обмолвился, что писал и даже печатал где-то стихи, — ехидно сказала Ирена. — Прочти, пожалуйста, самый первый. Помнишь его?

— Презренная дочь, не помнящая родства! Как я могу забыть свое первое опубликованное творение? Оно явилось для меня ковровой дорожкой в заочный Литинститут. Слушай! — надменно сказал я. — Сорок лет моей стране, сорок лет! Путь борьбы, труда, и счастья, и побед. Путь постройки деревень, городов, воссоздания полей и садов!.. И так далее. На четырех машинописных страницах. Почти поэма!

— Я так и предполагала. Какая неподражаемая вдохновенная прелесть! — воскликнула Ирена. — И все твои стихи написаны с такой же эпической силой?

— Нет, были и другие, камерно-приглушенные, — сознался я, — но, по отзывам литконсультантов, те получились у меня удручающе несозвучными эпохе. Я почему-то подражал в них Надсону.

— С ума сойти. С чего бы это тебе?

— Понятия не имею, — сказал я. Мы бережно и торжественно выпили по кувшинке выборовой и вкусно закусили бабкиным салом.

— Хочешь попользоваться еще? — спросил я. Самому мне хотелось, — когда еще придется пить из кувшинки!

— Хемингуэй говорил это не о водке, — сказала Ирена. — Они в тот раз там пили сухое вино.

— Ну, тогда давай отведаем по-русски.

— Нет, родной, мне будет плохо. Отведывай на здоровье сам. Ты вообще, как я начинаю замечать, любишь отведать по-русски, правда?

— Иногда. Особенно отечественное шампанское.

— А тебе приходилось пить иностранное? И виски ты пробовал? Что это такое?

— Смрадный самогон. — сказал я. — Примерно как наша «московская». Даже хуже.

— А «кока-кола»?

— Великолепный жаждоутоляющий напиток, — сказал я. — Что-то вроде смеси кофе, сока вишни и запаха утренней розы…

Мы немного поговорили о своих родителях, о заграничных местах, которые я так или сяк видел, о мировой политике и о своем издательстве. Я и не знал, что Вениамин Григорьевич — автор. Его книга «Страницы прошлого» вышла год тому назад в нашем издательстве, и редактировала ее Ирена. Она советовала почитать «Страницы». Мне пора было выпить очередную кувшинку, и я сказал Ирене «побудем живы». После этого у нас что-то нарушилось, как будто мы взяли и разом постарели лет на пятнадцать. Я подумал, что нам следует сменить место. Просто взять и выплыть из-под тени деревьев на середину озера. Или сойти на берег и побродить по лесу.

— Антон, давай поплывем вон туда, — предложила Ирена. — Посмотри, как там радостно сияет на воле солнце! Давай выпьем сейчас вместе и поплывем. Только ты не повторяй больше эту свою похоронную здравицу…

— Да бог с ней, с этой здравицей. — сказал я, — можно и молча.

— Нет! Я знаю, подо что мы выпьем!

Ее тост о нашей взаимной верности мы произнесли трижды, и это было как суеверное заклятье, наложенное нами самими на себя. Я перегнулся через борт лодки и поднял из озера три лилии. Стебли их надорвались далеко, у самого дна. Лилия — растение невеселое: нельзя заглянуть в бело-жаркую глубину чаши этого цветка без того, чтобы не испытать тревогу за его неземную хрупкую ненадежность. Лилии очень нежные, человечные цветы, и лучше их не трогать.

Ирена взяла их у меня молча и неохотно.


На середине озера не надо было грести, — тут временами задувал с разных сторон игровой слабосильный ветер, и лодка колобродила по кругу, и никого не было, кроме нас, речных рыбалок и двух грязно-серых цапель: они все время ошалело летали из одного конца озера в другой, неуклюже выпятив зобы, затевая драки и вскрикивая неприятно-охрипло и резко.

— А все Кержун виноват, — следя за ними, рассудила Ирена, — выкрал весной у них яички, разорил гнездо, а они вот теперь и ссорятся. И разойтись поздно, и…

Она запнулась и занялась лилиями, — их понадобилось окунуть в воду и приподнять, окунуть и приподнять, а потом исследовать стебли: равной ли они длины.

— Считай, что я поцеловал тебя, — сказал я. Мы полулежали на кругах в противоположных концах лодки, а в ногах у нас были якоря, насос и рюкзак.

— А как ты меня поцеловал? — серьезно и тихо спросила она.

— Хорошо, — сказал я. — Цапли тут ни при чем.

— Я так и подумала… Трудно нам будет, Антон. Ох и трудно! Одни ассоциации замучают…

— Плевать нам на все вученые термины, — сказал я. — Давай пристанем к берегу и поищем грибы, раз ты помешала наловить рыбы для ухи. И запомнила ли ты, детдомовское исчадье, что стрекозы никогда не спят?

— Да, — сказала она радостно.

— А Наполеон сколько спал в сутки?

— Четыре часа!

— То-то же! — сказал я.

Мы поплыли к берегу. Грибов не было, — стояла за-сушь, зато на полянках попадались заросли переспелой черники, и мы садились там, и я набирал полные пригоршни ягод и кормил Ирену не по одной и не по две черничины, а помногу, целой горстью, — было счастливо сознавать свою вольную возможность делать это и помнить наказ Звукарихи подюжей питать свою малешотную жену…


Больше в тот день не надо было ничему у нас случаться, — уже всего хватало, чтобы он запомнился и так, но, видать, на то он и выдался таким бесконечным и ярким, чтобы в нем случилось все до конца, чего нам хотелось и не хотелось… На Ирену нельзя было взглянуть без тайного смеха: ее лицо — губы, подбородок и щеки— оказались густо вымазаны черничным соком, а глаза осоловело слипались, и вся она сморенно сникла и походила на ребенка, впервые попавшего на поздно наряженную для него елку. Я перенес в лес лодку и перевернул ее кверху днищем, — резиновое полотно тогда провисает, но земли не касается, и получается уютная люлька. Туда только надо было настлать аира, — его чистый прохладный запах отдает мороженым и погребным топленым молоком, а это в жару не так-то уж и плохо.

— Залезай и отдыхай, и чтобы я не видел твоей сонной замурзанной физиономии, — сказал я Ирене. Ей тут же понадобилось глянуть на себя в зеркало, и я побежал на берег озера, где оставался рюкзак: в нем должна лежать ее сумка. Она действительно была там, — тис. ценная в подделку крокодиловой кожи, похожая по величине на бумажник, и когда я достал ее, она раскрылась, и оттуда выпали блокнот, ручка, пудреница, две десятирублевые бумажки и семейная фотокарточка. Я вскользь отметил, что Аленке там было года два или три. Она сидела в середине, и головы Ирены и Воло-буя — он снялся в военной форме с погонами подполковника — кренились над ней, соприкасаясь висками, как я оценил, умильно и трогательно. Я, наверно, немного замешкался, разглядывая фотографию, а может, Ирена «угадала», чем я был занят над рюкзаком, и поэтому оказалась у меня за спиной.

— Зачем ты это взял?

Она спросила звонко, обиженно и протестующе, и ноздри v нее побелели и расширились. Я сказал, что сумка раскрылась сама.

— Дай сюда!

— Бери, — сказал я с чувством застигнутого вора, — Это выпало само, а я только подобрал…

— Ну и что?

— Ничего, — сказал я. — Подобрал, и все. Что тебя в этом обидело?

— Это тебя обидело, а не меня… Разве я не вижу? Посмотрел бы ты сейчас на свои глаза и нос!

— Нос как нос, у тебя он не лучше, — ответил я. Над озером по-прежнему суматошно летали цапли и ссорились. Выпученные зобы их и крик были отвратительны. Я следил за ними и думал, что им помог бы разлететься в разные стороны выстрел. Не обязательно прицельный и зарядный, но даже холостой.

— Ты когда-нибудь сам фотографировался вдвоем или втроем? — как больная спросила Ирена. — Ты знаешь, как там заставляют сидеть и держать головы?

— Возможно, и заставляют, — сказал я и спросил, кем был ее муж.

— Он… Что ты к нему привязался? Зачем тебе это?

Я мгновенно определил должность Волобую. Ту, что мне хотелось. Цапли в это время летели в нашу сторону, и я опять подумал о ружье.

— Ну хорошо, — раздраженно сказала Ирена, — он был всего-навсего начальником военизированной пожарной команды. Что это меняет?

— Иди умойся, — сказал я. — Или давай я наберу воды в бутылку и полью тебе.

Ей лучше было, чтобы я полил из бутылки.

В остаток дня и вечером я все сделал для того, чтобы вернуть Ирену в этот наш праздник на озере, но с ее душой что-то случилось, она куда-то ушла от меня и не отзывалась на мой призыв. Когда мы приплыли к тому месту, где росли лилии, — Ирена не захотела оставаться в лесу, — я попросил у нее записную книжку и ручку.

— Для чего? — спросила она подозрительно. Я объяснил, что хочу написать ей стихи.

— Мне? О чем?

Она чего-то тревожилась.

— О лилиях, — сказал я. С нею что-то случилось непонятное, — она передала мне блокнот вместе с фотокарточкой, хотя могла оставить ее в сумке, и при этом посмотрела на меня вызывающе. Фотокарточку я «не заметил», и стишок написал в строку поперек блокнотного листка: «Облик юности текучей, птицы радости летучей, шелест тайны, вздох печали, вы любовь мою венчали на воде лучисто-чистой с той, что может лишь присниться, а поутру вдруг растаять и оставить вас на память».

— Вот, — сказал я. Самому мне стишок понравился.

— Разве это не Бальмонт? — безразлично спросила Ирена, раскосо все же глядя в блокнот. — И почему она должна поутру растаять? В угоду рифме?