Вот пришел великан... — страница 76 из 116

Наверно, потому, что я молчал и был покорен, у Ирены не прошло желание распоряжаться. Как только мы сели в машину, она достала и протянула мне шесть рублей.

— Торт твой, а шампанское мое!

— Мы поедем ко мне? — спросил я.

— Нет, к себе в лес, — сказала она. Шел дождь, но я не стал включать дворники. Шампанское можно было добыть в ресторане на центральной улице, и Ирена вышла на набережной и укрылась в подъезде. Старик гардеробщик украдкой вынес мне две бутылки за материальную заинтересованность по рублю с каждой. Захолустный подъезд на плохо освещенной по ночам улице днем, конечно, не способен тонизировать настроение, особенно если прячешься в нем, — мало ли что там увидишь, ощутишь и что подумаешь, и Ирену я нашел раздраженной.

— Господи, до чего же все мерзко! — сказала она с едкой силой.

— Что именно? — спросил я.

— Все… И сама я тоже. Я стала какая-то нечистая, лживая… Все теперь лгу и лгу! Дай мне сигарету.

— Ничего ты не лжешь, — сказал я.

— Нет, лгу! Я и тебе солгала. А зачем — и сама не знаю. Помнишь, ты спрашивал, кем служил… Волобуй? Так вот, он был начальником тюрьмы, а не пожарной команды!

— Ну и что? — сказал я. — Тюрьмы же у нас есть? Есть. Значит, должны быть и начальники над ними.

— Помолчи! Тоже еще философ нашелся, — с досадой проговорила Ирена.

— Сама помолчи, — спокойно посоветовал я. — Подумаешь, лжет она! Ты даже не представляешь, что такое настоящая ложь, во благо свое.

— А ты сам представляешь?

— Я лгун матерый, талантливый, — сказал я. — Кто куриные яйца выдавал Владыкину за цаплиные? Кержун! Кого извещал журнал, что повесть будет напечатана в декабре? Его же, Антона Палыча… А шампанское, между прочим, знаешь какое? Мускатное. Ты любишь иногда отведать мускатное шампанское?

Мы были уже за городом. Я включил дворники и повел «Росинанта» вальсирующими зигзагами, — хотелось хоть как-нибудь развлечь Ирену: черт догадал меня оставлять ее в той загаженной подворотне!

— Это он танцует под музыку Шульберта, — сказал я. — Между прочим, а тебе известно, что настоящая фамилия Коперника — Покорник?

— Не надо, Антон, — невесело сказала Ирена. — И не обращай на меня сейчас внимания. Я совсем стала истеричкой… Дома ад. Пока тихий. Там что-то подозревают и… домогаются предъявлять мужнины права… Вдруг!

Я выровнял ход «Росинанта» и стал следить за дорогой и спидометром.

— Почему ты притаился?

— Нет, я ничего, — сказал я.

— Если бы ты знал, с каким зоологическим отвращением я ненавижу его пошлые руки, возмутительный затылок, лоб… Все, что он теперь говорит и делает, мелочно, надзирательски дотошно и нудно. А как он до омерзения противно чавкает, когда ест… И вообще. Это какая-то казематная пытка, а не жизнь! С ума можно сойти…

Я остановился и обнял ее.

— Почему ты не хотела сказать мне об этом раньше?

— А как ты спрашивал? Ты знаешь, что было в твоих вопросах? Знаешь?.. Не надо так больше. А то я пропаду…

Легко было сказать, не надо так больше. Чего не надо? И кому?

Но я обещал.


Оказывается, это очень заманчиво — спокойно, удобно и безответственно — быть у кого-то покорником. Это что-то вроде усердного сироты — придурка на чужой счет, но которому почему-то платят тем охотнее, чем ты покорнее и беспомощней. Я поступал и все делал так, как хотелось Ирене, — я охотно предоставил ей полную свободу и возможность справляться и распоряжаться одной — и своим «тихим» домашним адом на Перовской, и мной, и собой. Пожалуй, на мне тогда сбывалась и подтверждалась древняя притча, что из блаженного дурачка и плач смехом прет, — мне в самом деле было отчего-то весело и беззаботно. Я не воспротивился, когда однажды в обеденный перерыв Ирена забрала у меня ключ от квартиры и поехала на Гагаринскую, — ей понадобилось самой постирать мне рубашки и прибрать комнату, но без меня. Тогда она увидела на секретере все те двадцать четыре надгоревшие свечки, и это увеличило ее надсмотр и заботу обо мне: по утрам, когда я приходил в издательство, она сразу же допытывалась, что я ел. Мне было самодовольно-приятно, что она беспокоилась, если я иногда не завтракал, и я стал говорить ей неправду, будто не ел. Она тревожилась, когда замечала, что у меня хмурый вид, и я мрачнел нарочно. Меня захватно, как одуряющий сон после длительной пьянки, одолевала какая-то подлая сила понуждения к жалобе, к притворным капризам, к ожиданию утешений и ухаживания. Я дошел до того, что придумал себе резь в желудке; и Ирена запретила мне кушать, черт меня подери, грубую пищу и несколько раз приносила из дому сметанковые сырники, упрятанные в целлофановый мешок и обернутые газетами, чтобы не остыли. Сейчас мне не верится, что я мог дойти до такого позора, — с больным видом и с удовольствием жрать при ней в издательстве эти украденные ею дома сырники и ничего дурного о себе не помышлять! В те дни Ирена усвоила какую-то странную походку с нырком головы взад и вперед при каждом шаге, как ходят голуби, и вся она была напряженно-устремленная и острая, как стрела. А я наоборот. Я осоловело раздобрел и во всем успокоился, и на щеках у меня обозначился розоватый, молочно-поросячий прилив. Трудно сказать, чем оброс бы еще этот мой период покорничества, если бы его случайно не прервал тот самый «бывший» старый художник. Я думаю, что к Ирене его привела сомнительная надежда получить какой-нибудь заказ от издательства, — кирзовые сапоги на нем, короткополая серая куртка-разлетайка, сбившийся к уху узел блекло-узорного шейного платка, завязанного с жалкой претензией на независимую небрежность свободной в своих поступках личности, погасшая трубка в углу рта, — все это кричало о помощи человеку в беде, но по каким-то тайным и сложным законам молодости и силы вызывало невольное чувство протеста и досады. Когда он вошел и, не заметив меня, направился к столу Ирены, я мысленно сказал ему, что пора бы перестать чудить, и он, как мне показалось, понял это. По крайней мере он взглянул на меня так, словно измерял степень моего ничтожества. Я допускал, что моя благополучная с виду внешность вполне могла возмутить его пуританскую душу и он уже трижды имел случай подумать обо мне что угодно: например, что я наследный отпрыск какого-либо чиновного отца из тех, которые ездят на казенных «Чайках», а это для него, несомненно, означало, что самодовольству и невежеству моему нет предела. Допускал я для него и многое другое о себе в том же плане, что не только не обижало меня, но совсем наоборот: это лишь увеличивало мой интерес и симпатию к нему — взъерошенному, немного загадочному и, наверно, талантливому человеку с излохмаченной судьбой. То, что я бессознательно ощутил при виде его кирзовых сапог и байроновского банта, от меня не зависело, — значит, я в самом деле пижон, в моем же мысленном обращении к нему не чудить была голая и чистая обида на то, что он игнорировал меня, ставя на одну доску с Веройванной.

Вот и все, что было у меня к нему. Я понимал, что мне надо оставить его наедине с Иреной, — такие, как он, даже в большой беде не способны обращаться за помощью при чужих, но я не посмел выйти сразу; потому что это могло быть истолковано им совсем для меня обидно и незаслуженно. Он не поцеловал Ирене руку и не назвал ее Аришей, — он уже зарядился на меня негодующим презрением и поэтому сбился со своего обычного лада в обращении к ней.

— Что-нибудь случилось, Владимир Юрьевич? — с беспокойным участием спросила Ирена. В нашей комнате отсутствовали стулья для посетителей, — их некуда было приткнуть, но полукресло за столом Верыванны стояло свободным, рядом со мной. Я сидел и гадал, как быть — подать его гостю или же воздержаться от своей услуги ему, — он ведь может не принять ее, и тогда Ирена сказала с приказной четкостью:

— Будьте так добры, передайте нам кресло!

Это относилось ко мне. Это было выговором за мою хамскую недогадливость и побочным доказательством для Владимира Юрьевича, что я именно то, за кого он меня принял. С полукреслом получилось так, как я предчувствовал: «бывший», отстранив меня, сам взял его и перенес к столу Ирены. Она воспитывающе поблагодарила меня, а я решил не уходить и оставаться на своем месте, — в конце концов, черт возьми, я находился на службе. Владимир Юрьевич сел в полуоборот ко мне и внушительно, почти сердито спросил Ирену: известно ли ей, что происхождение наших идей о возвышенном и прекрасном неизменно связано с впечатлениями, полученными от всего круглого, законченного, светлого и радостного?

— Конечно, Владимир Юрьевич, — замедленно сказала Ирена со скрытой теплотой.

— Тогда как же вы могли тут допустить такое?

Я глядел в рукопись и не видел, что он там добыл из внутреннего кармана своей разлетайки и передал Ирене.

— Антон Павлович, обратите внимание, ваш «Полет на Луну» вышел в свет, — сказала она, и когда я поднял голову, старик посмотрел на мой лоб ошеломленно и беспомощно, — он, вероятно, подумал, что я автор этого «Полета». Мне не было видно лица Ирены, она высоко держала перед собой книжку, и ее плечи вздрагивали мелко и часто, — тайно чему-то смеялась. Я не знал, как быть, и не опровергал подозрение на свой счет. Возможно, что так или сяк я восстановил бы истину, но Владимир Юрьевич, все еще угнетающе изучая мой лоб, вдруг загадочно и устало сказал:

— Вот оно. Корье пошло на малье, а до дуба никому нет дела!

Он отвернулся от меня и принялся раскуривать трубку. Лицо Ирены я по-прежнему не видел.

— Понимаешь ли, Аришенька, — сказал он ей, будто меня тут уже не было, — дело даже не в удручающей бездарности текста. Вернее, не столько в нем. Но ты обрати внимание на иллюстрации. Ведь это же безобразная коломазь, а не искусство. Коломазь, угрожающая уродством впечатлительности ребенка! Чего стоит, например, одна эстетическая сторона того рисунка, где повредивший ногу профессор ездит на Луне верхом на мальчике Пете, не говоря уже об экспрессии штриха и цвета этой, с позволения сказать, картинки! После нее ребенку обязательно приснится кошмар, обязатель