Она говорила о Хемингуэе, что не может понять, как могут его герои так много пить, оставаясь неалкоголиками, почему им совершенно чуждо чувство верности в любви.
– Я не совсем понимаю причину успеха его книг. Неужели все дело в том, что герои их ведут себя чересчур уж… оголенно как-то?
– Нет, конечно, Хемингуэй – самый честный писатель нашего века. Книги его наполнены большим зарядом духовной мощи. Он-то знал, о чем писал.
– Вы смотрели фильм «Вертикаль»? Совершенно бездарное, а главное – ненужное, смешное, отвратительное пыженье. Обездоленные во времени! Ни войны, ни трудностей, ни борьбы, и вот выдумали – лезть на гору, где уже побывали до них пятьсот тысяч таких же гавриков.
А в жизни, каждый день, столько подвигов, столько столкновений правды и лжи, столько искр от этих столкновений. А тут такое!..
– Люблю Голсуорси, Толстого, Бунина, – сказал Сыромуков.
– А из своих современных?
– Есть такой писатель Юрий Гончаров. Может быть, он родственник того Гончарова…
– А что он написал?
– «Обломова», – едко сказал Сыромуков.
– Нет, этот ваш Гончаров.
– Он написал несколько книг. Отличных!
– Не читала.
– А вам встречался человек, с кем вы могли бы откровенно и до конца поделиться своими сокровенными мыслями?
– Да. Впрочем, нет.
– В том-то и суть. Но это совсем не значит, что этих людей вовсе нет.
– Наверное, все-таки нет.
– Ерунда. Просто дело тут в том, что вы опасаетесь. Всегда опасаетесь.
– Чего я опасаюсь?
– Не вы, а мы. Очевидно, непорядочности. Просто самого настоящего, пошлого и гнусного доноса на себя, не в милицию, а вообще. Другу, знакомому, соседу.
Она подумала и туманно сказала:
– Да, грубость и оскорбления всегда ранят нас глубже, чем хотелось бы.
– Мы все поголовно совершенно невоспитанны.
– Вы?
– Вы тоже, смею вас уверить. Вот скажите, пожалуйста, вам когда-нибудь доводилось слышать, чтобы наша женщина в беседе с подругой сказала бы о своем легкомысленном муже, что он, к ее сожалению, в последние годы не слишком ценит постоянство, она скажет…
– Я знаю, что она скажет, – засмеялась Лара.
– Полагаю, что знаете. И эта разверзлая оголтелая грубость не улучшает ситуации. Наоборот. Согласны?
Благополучный человек неполноценен. Он недоступен состраданию и нежности.
– Но это же противоречит всякому здравому смыслу. Ведь все наши усилия направлены к тому, чтобы люди были благополучны!
– Верно, но, очевидно, в будущем это понятие обретет совсем другой смысл, нежели тот, что мы имеем в виду.
– Знаете ли вы, почему человек стремится немедленно перейти на «ты» со своим собеседником? Чтобы не думать.
– Не понимаю.
– Очень просто. Ведь если он на «вы», то надо держаться, как говорят, на высоте. Все время помнить о себе и думать, что сказать. Это все равно, как в гостях сидеть за столом и соблюдать этикет. Голодным ведь останешься.
– Да-да! Я знаю!
– Так вот. Думать – это создавать. А создавать всегда трудно. Значительно легче рушить, тут не требуется усилий.
1943 год. Город Энск. Елена идет с мальчиком, сыном погибшей партизанки, говорит с ним по-русски. Он (Сыромуков) в немецкой форме, слышит их русскую речь. Завязывается разговор, отрывистый, но значительный, лихорадочная попытка сближения, понимания в этих условиях. С ее стороны презрение, обида за форму. У переезда их останавливает товарный эшелон. Сыромуков осмеливается спросить ее адрес. Встречи. Помощь медикаментами, связь с городом. Елена не знает, что он бежал из лагеря, думала – он оттуда. Выяснится после войны.
Надо, чтобы Сыромуков разошелся с женой из-за партизана. Тот раз в неделю, а иногда и дважды, приходил к нему с поллитрой. Скандалы. Жить стало невмоготу. Ей мешало какое-то инстинктивное отвращение к бутылке, принесшей страшное несчастье ее детству.
– Ты его возненавидела?
– При чем тут он? – сказала она. – Он просто хочет выпить, а ты с ним охотно пьешь, только и всего… по отношению к нему, – прибавила она.
– А ко мне?
– А по отношению к тебе все идет прахом.
– Что?
– Все, из чего складывается человеческая жизнь. Ты пару дней поработал, затем тебе хочется непременно выпить, и вы пьете. После выпивки два дня ты не тае…
– Что это такое?
– Пьешь валокордин, кордиамин и черт-те что, а потом пару дней работаешь, и опять все сначала. Вот тот круг, когда во всех измерениях все одинаково, одно и то же.
– Зачем ты всегда так стараешься занять собеседника? Может, хочешь понравиться ему? Но тогда ты попадаешь сразу же в кабалу, в зависимость, должен нравиться и дальше, начинаешь что-то обещать, что не всегда можешь выполнить, значит, еще более становишься обязанным. Желанием занять собеседника ты делаешь его иждивенцем, а сам становишься опекуном, по существу же полностью зависимым от него. А ты постарайся молчать, пусть активность переходит к собеседнику, в словах, в действиях. Если сумеешь уйти от опекунства, установится равновесие в отношениях, и ты свободен.
– Тебе хотелось, чтобы я так же была щедра в отношениях с твоими «избранниками», как ты сам. Ты перед ними распахивал всю душу, а они оттуда брали то, что им было выгодно, умело удовлетворяя твою потребность видеть их такими, какими ты их создавал в своем воображении. А я их видела в естественном обличии: не героев и не злодеев, но определенно тебя обманывающих и подделывающихся под твой вкус. Поэтому, как правило, на меня они смотрели как на разоблачителя и настраивали тебя против меня.
…Ему было стыдно, что однажды у литовцев в гостях, еще с женой, он запел за столом «Евсевну». Что это было? Когда он вспоминал об этом, корчился. Елена потом изумленно, обиженно и растерянно спрашивала, зачем он это сделал.
– Если бы ты знал, какие у тебя были глаза, когда ты пел!
Ему казалось: если бы там тогда был тот человек, от которого зависело осуществление его проекта, – потом и он запомнил Сыромукова и спросил бы себя: «Это тот, что пел «Евсевну»? Нет, рассматривать не буду».
И совесть твоя, и стыд, и жалость – это все равно что боль в сердце, тебе одному она известна, дорога и понятна, тебе одному с ней жить и умереть.
И стали накапливаться и расти до пределов важных событий ничтожные пустяки, мешавшие жить. Она исступленно говорила, что умрет, бросится под поезд.
…Однажды она сказала, что все в их доме видят и знают, как он носит в руках открытыми бутылки с вином. Он отвечал, что это ведь сухое вино, и черт с ними.
– Что было бы, если бы они знали, как я носил открыто погоны обер-лейтенанта. Да! И если хочешь, с удовольствием!
Тогда-то и произошло все, что привело их к разрыву. Она не знала, о каком «удовольствии» говорил Сыромуков. Она решила, что он что-то скрыл от нее.
Он исступленно и глупо заорал на нее:
– Белогвардейка! Недобитая сволочь!
Она удивленно, с опасливым интересом посмотрела на него и болезненно сказала, что никогда бы не подумала, что он… а кто – не договорила.
Этой варварской галопной музыке, сочиненной кем-то в беспощадно прогонном и безоглядном темпе, этой под нее шаманской экстазной пляске в тесноте и дыму хорошо подходило определение а-ля черт меня подери и пропади все пропадом. Плясали мальчики с прическами святых отшельников и глазами юродивых. Они все были в резиновых кедах и замызганных семирублевых джинсах с изображением леопардов на заду, и перед каждым из них старательно-работяще и преданно прыгали, наклонялись, приседали и чуть ли не запрокидывались с виду бесстрастно-порочные, красивые и юные девочки-недоноски. У них так же, как и у мальчиков, помешанно горели глаза, и создавалось впечатление, будто они не сознавали, что моделируют ритм их изнурительной работы.
Сыромуков поймал себя на мысли, что это – хорошо, даже красиво, потому что юно.
Живет мужик. Работает он слесарем в комбинате бытового обслуживания. Сын тоже. Гараж-мастерская, забитая всевозможными инструментами, запчастями, сварочный аппарат, баллоны. Частнопредпринимательская деятельность. Это все, конечно, уворовано по месту работы. Два «Запорожца»: у сына и у себя. Две бабы, жены их, сидят дома, толстые, глупые, нечистоплотные. Выводят во двор прогуливать двух домашних собачонок «жучек». Те злые, на детей бросаются, запакощивают двор. И ничего.
Приделали к «Запорожцам» прицепы, на них моторные лодки – и на озера. Продукты. Как? Что? Апельсины авоськами.
– А чем плохо? Рабочий человек достиг. Вот и все.
– Нельзя потворствовать развращению, – сказал Сыромуков.
Уже полукраем сознания Сыромуков отметил, как отпустила его сердечная боль, заменясь мучительно сладкой тоской о детстве, и эта тоска помешала ему уснуть. И он вспомнил, как раскулачивали Сюрку. Мед в чайнике, спрятанный в печку. Он был горячий, мед, и они – член сельсовета Микишка Царев и он – унесли чайник в кулацкий пустующий огород и там в лопухах и чернобыле поочередно пили жидкий горячий мед из носка чайника, и оба объелись и до вечера не могли двинуться с места, лежа с оголенными животами под солнцем, чтобы мед «попер сквозь пузы», как посоветовал Микишка: ему было под тридцать, и он знал, что делать, когда голодный облопаешься медом в июньскую жару…
Во вторую ночь:
– Давай о чем-нибудь веселом. Например, о Мине или о кладе.
МИНЯ. Так звала его жена – порывистая и веселая, тонкая как былинка, и смуглая как цыганка, ходившая и в будни, и в праздники нарядно и пестро. Она – с девической, знать, поры – запомнила множество припевок на мотив «страданья»; и даже на утренней заре, доя корову, кричала их пронзительно тонким веселым голосом. Жили они на краю села в белой каменной хате, стоявшей у самого обрыва пропастного яра, и соломенна