Вот пришел великан (сборник) — страница 61 из 107

– А хоть бы и штукатуры, – подал утробно-низкий голос ее сосед, тоже вставая. – Твое какое собачье дело?

– Не выражайся, Дерябин, – предупредил его участковый, – давайте разбираться по существу.

Он все поглядывал и поглядывал на свечи, – недоуменно и чуть подозрительно, и я наклонился к нему и сказал извиняюще, что жду гостей.

– Это ничего, – дозволил он. – День рождения, что ль, у кого?

– У невесты моей, – сказал я ему полушепотом и не почувствовал никакой неловкости за эту свою мгновенно придуманную радостную неправду. – А за штукатуров я действительно пару раз заступился тут, – признался я. – Видите ли, вся беда в том, что полы их курток не прикрывают карманов брюк, и головки бутылок видны издали.

– Конечно, видны, – сказал Пёнушкин.

– Но бутылки у них пустые, – сказал я, – штукатуры изредка заходят в наш двор после выпивки, чтоб попеть песни за столом козлятников, понимаете?

Птушкина крикнула, что это брехня. Всем известно, сказала она, что эти штукатуры сперва пьют тут водку, а потом кричат всякие похабные песни, и Дерябин подтвердил это. Я сказал, что штукатуры никогда не пели в нашем дворе плохих песен.

– Будя брехать! – опять крикнула Птушкина. Пёнушкин солидно выслушал обе стороны. Он сдержанно разъяснил мне, что в ночное время во дворах и на улицах города петь запрещено, и я пообещал ему не вмешиваться больше в дела общественности дома.

Они ушли гуськом – первым участковый, следом за ним Дерябин, а замыкающей Птушкина. Я постоял немного в коридоре, затем прошел в комнату и зажег остальные одиннадцать свечей.

Синим погибельным огнем горел мой испытательный срок в издательстве: сто три страницы «Позднего признания» решительно не поддавались никакому отзыву, и я знал, чем это для меня пахнет. Потрясенная, видно, своим недолгим, «преступным» и трагичным счастьем, сосредоточившаяся на одном этом, Алла Элкина написала не повесть и не дневник, а что-то, похожее на несмелый призыв к участию и, может, к прощению, потому что у них там с этим Р. было все, что в конце концов неминуемо вызывает непрошеное вмешательство посторонних. Могла быть и другая причина, побудившая эту женщину послать в издательство свою рукопись, – страх забвения случившегося с нею, – автору хотелось, наверно, чтобы пережитое не кончилось для нее в ту самую секунду, когда оно ее покинуло. Меня изнурили ее тихая хрупкая печаль, вымученная робкая откровенность и полное отсутствие писательского навыка. Закончив читать ее записки, я испытал сложное чувство немого удивления перед покоряющей силой обнаженного слова и осуждения себя за подглядывание чужой тайны. По разноцветным кольям восклицательных знаков, похожих на те, что наставил Вениамин Григорьевич в моих «Альбатросах», по его нечаянно оброненному в напутствие мне пренебрежительному слову «самотечная» я понимал, что «Позднее признание» надо забраковать, но как это сделать – не знал. Не хотел знать. До конца моего испытательного срока оставалось четырнадцать дней, а до возвращения Ирены – десять. Мне, наверно, причитались кое-какие деньжонки по бюллетеню, но предчувствие изгона и предполагаемая мизерность суммы мешали пойти в бухгалтерию…

В тот день, когда появилась Ирена, была пятница. Ирена пришла раньше Верыванны. Я сидел за ее столом, щелкал мизинцем обезьяну на пальме и курил последнюю в пачке сигарету. Никогда потом Ирена не была такой неожиданно высокой, обновленно-смуглой и вызывающе гордой, почти презрительной. Она остановилась у дверей и длинно посмотрела на меня, скосив глаза к переносью, и я встал и пошел к ней. Я поцеловал ее в лоб – сверху, издали и молча, как покойницу.

– Я думала, что тебя нет. Совсем… Я зайду позже, сядь за свой стол, – сказала она, как при простуде. У нее возвратились на место глаза, но в росте она не уменьшилась.

– Я ждал тебя каждый день… Со свечками, – сказал я.

– С какими свечками? Почему со свечками?

– По числу дней. Двадцать четыре свечи, но позавчера я зажег их все, – сказал я.

– Я зайду позже. Мы с тобой не виделись, сядь скорей за свой стол, – почему-то ожесточенно сказала она и вышла, а я сел за свой стол. У меня почему-то похолодели руки и было трудно сердцу, будто я нырнул на большую глубину. Сейчас вот, на этом месте своей книги, я долго размышлял над тем, что это со мной тогда было, почему я испытал в ту минуту живую пронзительную тревогу за Ирену, как будто мне хотелось – издали и молча – оградить ее от какой-то далекой смутной беды. Впрочем, это у меня быстро прошло, и когда появилась Вераванна, я неумеренно весело и искренне поздоровался с нею и сказал, что рад ее видеть.

– Скажите пожалуйста! Что это с вами случилось нынче? – спросила она. – Пятак на дороге нашли?

– Ничего не нашел, – сказал я, – но у вас сегодня неотразимо добрый свет глаз.

– Неужели? Вот не знала… А вам никто не говорил, что вы в своей шляпе похожи на архи… архихирея?

Вераванна, видимо, и сама сознавала, что обмолвка получилась смешной, потому что дважды пыталась поправиться, но «архиерей» у нее не прояснялся, и я не удержался и захохотал.

– Дурак! Самовлюбленный пижон! – с неизъяснимой томной яростью сказала она, и в эту минуту в комнату зашла Ирена. Меня опять поразила в ней какая-то напряженная недоступность и готовно-стремительная собранность, как при опасности. Я ненужно поспешно встал и поклонился ей, а Вераванна, замедленно оглядев ее, удивленно спросила, когда они вернулись. Ирена сказала, что прилетела одна ночным самолетом, потому что доломитные ванны оказались ей противопоказаны.

– Надо же! Неделю не могла подождать… А Лавр Петрович как? С Аленкой остался? Вы же собирались к своим в Ставрополь заехать. Как же теперь?

Вераванна спрашивала дотошно и въедливо, с большими испытующими паузами и с каким-то стойким и ненавистным мне свекровьим правом на Ирену. Я встал из-за стола и вышел в коридор. Там я неожиданно для себя установил, что имя «Лавр» нельзя произнести, чтобы не рычать, что оно вообще не человеческое, а черт знает какое имя, Лавр, видите ли… В бухгалтерии, куда я так же внезапно для себя решил независимо зайти, мне не очень охотно и почему-то сердито старичок кассир выдал три замусоленные десятки и два трояка. Я купил в буфете пачку сигарет и, когда вернулся в комнату, то ни Ирены, ни Верыванны уже не застал. До конца рабочего дня я несколько раз звонил Ирене домой, но там молчали. От стола Верыванны нестерпимо пахло удушливой земляничной прелью.

По пути домой я купил бутылку шампанского, халу, ливерную колбасу и шоколад «Аленка». Я давно не ездил на «Росинанте», и он запылился и отчего-то присел на задние колеса, будто готовился к прыжку. Я обтер его, подкачал камеры и поехал на рынок за фруктами, – мало ли что могло там оказаться? Но рынок уже иссяк, фруктов никаких не было, и я купил два стакана тыквенных семечек, – раз ты сам что-нибудь любишь, то почему другой не должен любить то же самое! Звонить я поехал к той своей будке у моста, – меня никто не смог бы убедить в том, что это – несчастная для меня будка. Наоборот. У реки, возле моста, каждый на единолично-собственном клочке земли, упрямой шеренгой стояли удильщики. Они ловили тут на дикуна, но сырть, охотно бравшая его, воняла клоакой и нефтью. Я отрадно подумал о своем озере, о бабке Звукарихе, и хотелось, чтобы Ирена тоже приучилась когда-нибудь удить…

Будка была стыдно запакощена внутри всевозможными срамными рисунками и безграмотными надписями. И от этого, и еще по другим, смутным для меня самого причинам, я не захотел звонить Ирене двумя копейками, а гривенника не оказалось. Возможно, тут все дело во мне самом, а не в тех кассиршах и продавцах различных магазинов, где я пытался иногда выменять нужную, срочную двухкопеечную монету, – я никогда не получал ее, если издали не оценивал, способны ли тот продавец и кассирша вообще оказать услугу, и это всегда оборачивалось для меня трудным, почти неразрешимым усилием. На этот раз дело было проще, – мне требовался гривенник, а не две копейки, но и его я заполучил лишь с третьей униженной попытки. Уже с ним, с гривенником, по пути к своей будке я подумал, что Ирена, например, не сможет отказать в помощи человеку. И я тоже не откажу. И бабка Звукариха. И Борис Рафаилович. И тетя Маня. И тот рыжий владелец «Запорожца». И наш директор Дибров. И «бывший» художник-старик, что назвал Ирену Аришей… А вот Вераванна откажет. И Волобуй тоже. И Птушкина с Дерябиным откажут. И черт-те сколько их еще, безымянных и нам неведомых, которые откажут! Я так и не решил, как поступят Вениамин Григорьевич Владыкин и участковый Пёнушкин. Они откажут? Или нет?

По тому, как Ирена поспешно, четко и приветливо сказала мне «здравствуйте, Владимир Юрьевич», я понял, что там в квартире есть кто-то чужой, кому не надо знать, кто звонит.

– Я, наверно, тот художник-старик, что оставил тебе под стеклом записку? – спросил я.

– Да-да, – засмеялась она. – Я нашла вашу записку, Владимир Юрьевич. Спасибо, что надумали позвонить. Как здоровье Анны Трофимовны?

– Толстеет неизвестно с чего, – сказал я.

– Передайте ей, пожалуйста, мое почтение, – сказала Ирена. Она говорила весело, почти озорно и совсем безопасно.

– У тебя сидит эта вальяжная ступа? – спросил я о Вереванне.

– Да-да.

– Я ее терпеть не могу! – сказал я.

– То же самое и там, – ответила Ирена. – Погода одинаковая, только в Кисловодске еще жарче. И устойчивей.

– Она сказала, что я дурак и самовлюбленный пижон, – пожаловался я.

– Эту новость я уже слышала, Владимир Юрьевич… Очень прискорбно, конечно.

– Я хочу тебя видеть, – сказал я.

– Непременно, Владимир Юрьевич. Звоните иногда.

– Через час, ладно? – сказал я.

– Да-да. Не забудьте поклониться от меня Анне Трофимовне.

– Гони скорей эту корову вон! – посоветовал я.

– Вы очень добры, Владимир Юрьевич… До свидания, – сказала Ирена.

Я оставил «Росинанта» под каштаном возле телефонной будки, а сам спустился к реке, но больше минуты не смог пробыть там, потому что отрешенная, безучастная занятость рыбаков показалась мне непонятной, дикой и просто противоестественной в том тревожном, что было вокруг, – стремительно текучая куда-то река, беспокойно-недобрый крик городских чаек, белесое и низкое городское небо с пожарно рдеющим на нем городским предзакатным солнцем. Я вернулся к «Росинанту» и сел на заднее сиденье: там можно было вообразить, что ты находишься не в своей, а в чужой машине; что через час ты не сам поедешь на ней куда-то, но что тебя повезут друзья; что тебя совсем-совсем ничего не тревожит, что все обстоит благополучно и надолго надежно… Ровно через час я позвонил Ирене снова и не узнал ее голоса, – он был какой-то намученно-уклончивый и потерянно-тусклый. Она посторонне осведомилась, как я себя чувствую, и я поблагода