– Спасибо, родной, – сказала она. – А я решила, что ты мгновенно заснул. Вы ведь всегда тогда…
Мы долго лежали молча, не шевелясь, потом я спросил в крышу сарая:
– Почему ты запнулась? Что мы тогда?
– Я не запнулась, – сказала Ирена, садясь на постели, – а спохватилась, что ты можешь подумать об этих моих словах. Так вот, о том, что «вы тогда», я знаю из книг. Преимущественно переведенных с иностранного… Почему ты окаменел? Что с тобой? Ревнуешь? Но это же несправедливо и дико! Пойми, мне трудно и стыдно говорить тебе… Ты же должен понимать все сам! Он ведь старше меня на двадцать два года, и мы давно чужие. Совсем! А в первые годы, кроме отвращения и боли… Господи! Ты и есть мой муж… Один. С самого начала. Почему ты не хочешь поверить мне, почему?
Я сел и обнял ее.
– Потому, что ты не хочешь уйти от него.
– Куда?
– Ко мне на Гагаринскую, – сказал я.
– Одна?!
– Нет, с Аленкой.
– Это невозможно, ей ведь одиннадцатый год! Ты понимаешь, что это такое? Дети в ее возрасте, особенно девочки, страстно привязываются к отцу, а он… Ах, да что об этом толковать! Она не пойдет к тебе со мной. Он ее не отдаст, суд не присудит… Нет, это совершенно исключено… Зачем ты меня мучаешь?
– Но это же противоестественно, что ты жена какого-то Волобуя, а не моя! – сказал я.
– Нет, я твоя жена! Твоя! Я сама пришла к тебе… Ты это знаешь!
– Давай спать, – сказал я. – А то я позову великана, и он заберет тебя в сумку.
– Великан это ты сам, и я не боюсь…
Меня испугало, как трепетно и бурно колотится у нее сердце. Я сказал ей об этом немного погодя, и она натянула на наши головы одеяло и спросила:
– А ты тоже летишь тогда как жаворонок? Все выше и выше, до страшного, а потом так же страшно камнем вниз?
– Да, – сказал я.
– Хорошо, что мы ровесники, что я даже немного постарше… А теперь скажи… Только не утаивай, мне это безразлично… Я какая у тебя?
– Невообразимая.
– Ты знаешь, о чем я спрашиваю.
– Вторая, – сказал я в темноте.
– Кто она была?
– Позор один… Повариха ФЗУ… Старше меня лет на двадцать пять. Она совращала меня и подкармливала…
– Ну все. Замолчи!.. У нас совсем родственные судьбы. Я люблю тебя. До смерти!
Заснула она сразу, впервые покойно и доверчиво прижавшись ко мне.
На заре вселенную взорвал пронзительно-разбойный крик, и мы вскочили одновременно, я думаю, с одной и той же мыслью, что нас застигли, – по крайней мере именно этот разоряющий человека страх застигнутости метнулся в глазах Ирены и передался мне. Орал кочетище. Он стоял у нас в ногах – лупастый, большой, с кустистым малиновым гребнем и сам весь сизо-пламенный, как дьявол. Он спел еще раз, и я кинул в него пучок сена.
– Это же… петух, – рвущимся шепотом сказала себе Ирена, когда он сринулся с сеновала. – Отроду такого не видела!
Я тоже не встречал таких могучих петухов, и, пожалуй, раскрывалась природа тех диковинно-красочных яичек, которые я выдавал весной Владыкину за цаплиные, – должны же петухи нести какую-то ответственность за то, какой величины и цвета яички кладут куры? За стеной сарая, на воле, причетно ругалась Звукариха, – должно быть, гнала к плесу корову. Она просто, видно, не придавала никакого смысла словам, что произносила, и мат у нее получался напутственно-добрый, милостивый. Ирена зажмурилась и спряталась под одеяло. Я поцеловал ее, подождал, пока она заснула, и тихонько слез с сеновала. Солнце уже взошло, но еще не показалось из-за леса, и трава была седая, холодная, в мотках обросевшей паутины, а озеро томлено-розовым, покойным, только по закрайкам осоки вскипали свинцовые всплески – подпрыгивала мальва. На этих местах и следовало удить: там охотились окуни. «Росинант» тоже обросел и опаутинился, и вид у него был заброшенно-бродяжий. Я обласкал его словами бабки Звукарихи, надел на себя тельняшку, куртку, парусиновые брюки и кирзовые сапоги, потом накачал лодку. Был соблазн похмелиться остатками коньяка, и я так и сделал, закусил яблоком и пошел на огород за наживкой. Червей было сколько угодно. Я наполнил ими консервную банку, сложил в лодку якоря, насос, садок, удочки, круги и весла и поволок лодку к озеру. На мостках, то припадая к ним, то выпрямляясь, тулилась спиной ко мне бабка Звукариха, и нельзя было понять, что она делала – то ли умывалась, то ли молилась на восход солнца. Позади нее стояли два ведра, и мне не было видно, полные они или пустые. Я верил примете, что перед ловом хорошо повстречать женщину с полными ведрами, и стал ждать, когда Звукариха управится и пойдет мне навстречу. Она была босая, но в теплом платке и телогрейке, и лицо ее было сухим и печальным, – молилась, значит.
– А я, чуешь, не смогаю с властями, – пожаловалась она мне, когда я забрал у нее ведра с водой, чтоб поднести к крыльцу хаты.
– Попалась? – спросил я.
– Пятьдесят рублей штраху заплатила… Как один гривенник!
– Как же ты так неосторожно работаешь? – сказал я.
– А что б ты сам подеял, када они цельных три дня, соковозы проклятые, елозили тут на лодке… вот как твоя. И молоко покупали, и бабушкой кликали… И три рубля за две бутылки посулили. А после минцанерами объявились. Перерыли все, ну и… остатные три сноровили. Аж в печку лазали, ну не ироды, а? Нешь вот ты полез бы?
– Избавь меня бог, – сказал я. – И заводилку твою разрушили?
– Ну не-е! То все там, – махнула она рукой куда-то на лес за озеро. – Как присоветуешь-то, затеять маненько для своих, раз дрожди есть, аль погодить?
– А как тебе самой-то хочется? – спросил я.
– Да вроде затеять.
Я посоветовал затевать, – ее мокрые ноги напоминали озяблые гусиные лапы, и хотелось, чтобы она поскорей ушла в хату.
А рыбалка не задалась. Я сразу же, как только заякорился, стал ждать Ирену, а не поклев, и приходилось то и дело привставать в лодке, так как осока загораживала от меня не только сарай, но и мостки. Лодка тогда шаталась, а удочки падали в воду, и все это никуда не годилось, – удить надо всегда одному. Совсем одному! Солнце уже выкатилось из-за леса, и было обидно, что Ирена не видит, во что и как преобразился мир, в котором я торчал в одиночку, будто все это надо мне одному! Меня стали раздражать стрекозы, их пунцовые колдовские глаза, – они у них не смежаются, потому что стрекозы будто бы никогда не спят… Наполеон, говорят, тоже мало спал – всего четыре часа в сутки. И ничего. Жил человек… А она, конечно, может проспать и до двенадцати. Она же не Наполеон!..
Она окликнула меня с мостков – беспокойно, ищуще, потому что не видела, где я, и у меня хватило выдержки подождать, чтобы услыхать еще и еще раз от нее свое имя и уловить ее тревогу, а потом только отозваться. Она была в голубом лыжном тренинге и издали казалась пацаном, на которого нельзя было долго смотреть, – возникало какое-то странное и необъяснимое желание надавать, надавать ему за то, что он был вот такой, невыразимый, стоял там на самом кончике мостков, что-то говорил и ждал, и любил меня…
– Почему ты так рано встала? Я еще ничего не поймал, – сказал я ей, когда подплыл к мосткам, и она поверила, что я недоволен ее помехой.
– Я испугалась, что тебя нет, – сказала она. – И тут тоже не было…
– Могла бы спать и до двенадцати. Теперь вот останемся без ухи…
Черт знает, для чего я это говорил, и неизвестно, что сказал бы еще, похожее, если бы она не повернулась и не пошла с мостков, и в волосах у нее пониже макушки я не увидел засушенный стебель папоротника – разлатый, золотой, целый. Я не думаю, что посредством маленьких темных знаков, именуемых буквами, возможно объяснить, почему это ее невидимое и неощутимое самой «украшение» так больно ударило меня в сердце, напомнив мне, кто мы с нею такие и где находимся…
Она, оказывается, и не знала, что стрекозы никогда не спят. Летом, по крайней мере…
Мы поплыли в тот конец озера, где видели вчера лилии. Рюкзак с едой Ирена держала на коленях, а я греб и все время помнил, что в нем сидит бутылка выборовой. Становилось жарко, но Ирена сказала, чтобы я побыл пока в куртке и в сапогах, и все время посматривала на меня исподтишка то с затаенной иронией, то с недоумением, как на чужого, – ее что-то забавляло в моей одежде. До этого, пока я подкачивал у мостков лодку и круги, она произнесла воспитательный монолог о том, что мы никогда и ничего не должны скрывать друг от друга, будь то плохое или хорошее, вот такое, что у меня было, когда она звала меня, а я не откликался. Разве можно это утаивать от нее?
Мы были уже на середине озера, и мне становилось нестерпимо жарко.
– Ну все? – спросил я. – Можно снять куртку?
– Сиди-сиди! – приказала она. – Тоже мне норовит в большие!
– Что-то ты слишком разошлась, – сказал я.
– Я тебя еще бить начну со временем!
У нее трогательно косили глаза. Я подумал, что ей, наверно, хочется нашлепать меня, как хотелось мне нашлепать ее, когда она стояла на краешке мостков. Ну, если не нашлепать, то царапнуть меня, как кляксу в тетради. Я посмотрел на ее руки.
– Вот-вот! Это и имелось в виду! – сказала она и кошачьим движением поцарапала воздух. – Хочешь перед завтраком яблоко? Я тоже буду! Где ты их купил такие?
– Заработал, как когда-то твой рубль, – сказал я. – Кстати, я в тот же день подарил его нашей бабке на счастье.
– У тебя совсем нет денег?
– Послезавтра ведь получка, – напомнил я.
– Но ты же мало получишь… Я тебе одолжу. Ладно?
– Еще бы! – сказал я.
– Господи, какой ты все-таки устойчивый дурак, – с досадой сказала Ирена. – Я одолжу тебе собственные деньги, понятно?
– Угу, – сказал я и пристально и, как мне думалось, непроницаемо посмотрел ей в глаза. – Ну-ка отгадай, о чем я подумал!
– Знаю.
– О чем же?
– О том, что ведь живу не на Гагаринской!..
Это так и было.
– А сейчас?
– Не скажу.
– Почему?
– Ну, что ты меня любишь и не перестанешь ревновать…
– Допустим, – согласился я.