Вот пришел великан (сборник) — страница 68 из 107

– Зачем ты это взял?

Она спросила звонко, обиженно и протестующе, и ноздри у нее побелели и расширились. Я сказал, что сумка раскрылась сама.

– Дай сюда!

– Бери, – сказал я с чувством застигнутого вора. – Это выпало само, а я только подобрал…

– Ну и что?

– Ничего, – сказал я. – Подобрал, и все. Что тебя в этом обидело?

– Это тебя обидело, а не меня… Разве я не вижу? Посмотрел бы ты сейчас на свои глаза и нос!

– Нос как нос, у тебя он не лучше, – ответил я.

Над озером по-прежнему суматошно летали цапли и ссорились. Выпученные зобы их и крик были отвратительны. Я следил за ними и думал, что им помог бы разлететься в разные стороны выстрел. Не обязательно прицельный и зарядный, но даже холостой.

– Ты когда-нибудь сам фотографировался вдвоем или втроем? – как больная спросила Ирена. – Ты знаешь, как там заставляют сидеть и держать головы?

– Возможно, и заставляют, – сказал я и спросил, кем был ее муж.

– Он… Что ты к нему привязался? Зачем тебе это?

Я мгновенно определил должность Волобую. Ту, что мне хотелось. Цапли в это время летели в нашу сторону, и я опять подумал о ружье.

– Ну хорошо, – раздраженно сказала Ирена, – он был всего-навсего начальником военизированной пожарной команды. Что это меняет?

– Иди умойся, – сказал я. – Или давай я наберу воды в бутылку и полью тебе.

Ей лучше было, чтобы я полил из бутылки.

В остаток дня и вечером я все сделал для того, чтобы вернуть Ирену в этот наш праздник на озере, но с ее душой что-то случилось, она куда-то ушла от меня и не отзывалась на мой призыв. Когда мы приплыли к тому месту, где росли лилии, – Ирена не захотела оставаться в лесу, – я попросил у нее записную книжку и ручку.

– Для чего? – спросила она подозрительно. Я объяснил, что хочу написать ей стихи.

– Мне? О чем?

Она чего-то тревожилась.

– О лилиях, – сказал я.

С нею что-то случилось непонятное, – она передала мне блокнот вместе с фотокарточкой, хотя могла оставить ее в сумке, и при этом посмотрела на меня вызывающе. Фотокарточку я «не заметил» и стишок написал в строку поперек блокнотного листка: «Облик юности текучей, птицы радости летучей, шелест тайны, вздох печали, вы любовь мою венчали на воде лучисто-чистой, с той, что может лишь присниться, а поутру вдруг растаять и оставить вас на память».

– Вот, – сказал я. Самому мне стишок понравился.

– Разве это не Бальмонт? – безразлично спросила Ирена, раскосо все же глядя в блокнот. – И почему она должна поутру растаять? В угоду рифме?

Я не стал отвечать.

Вечером долго тлел край неба над лесом, где зашло солнце, и в плесе опять трагедийно-победно гоготали лягушки, курился белый прозрачный пар, и через озеро протянулась льдисто сверкающая лунная полоса. Я опять разжег костер за баней возле мостков. Звукариха принесла бутылку самогона, – выходило, что не все «сноровили» в ее печке те соковозы, на которых она жаловалась мне утром. Было тепло, но Ирена зябла.

– Хочешь попробовать мато бичо? – спросил я ее о самогоне. Она равнодушно поинтересовалась, что это такое, и я объяснил, что «мато бичо» – значит убей беса, так африканцы называют спирт из лесных фруктов.

– Как ты, однако, много знаешь, – со смутной усмешкой сказала она и пробовать самогон не стала. После этого я погасил костер и убрал стол. На сеновал мы вскарабкались поодиночке – я не посмел помочь ей ни рукой, ни словом. Там, наверху, в косой месячной пряже лучей миротворно пахло свежим сеном. От этого таинственного полусвета и запаха было почему-то грустно и жаль себя. Я немного полежал молча, потом напомнил Ирене, что она забыла поблагодарить меня за стихи.

– Да-да, спасибо, – устало и малолюбезно сказала она. – Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, – пожелал я ей. В сене знойно и надоедливо сипели кузнечики, – видно, эта тварь тоже никогда не спит. Я боялся пошевелиться, чтобы не потревожить Ирену, хотя лежали мы не слишком близко друг от друга. В середине ночи на крыше сарая закугыкал и захохотал сыч. Я метнулся рукой к плечу Ирены, чтобы не дать ей испугаться во сне, но она проворно отвела ее в сторону.

– Это сыч, – сказал я. – Хочешь, пойду прогоню его?

– Нет, не надо, – бессонно ответила она и привстала. – Послушай, Антон… поедем, пожалуйста, домой.

– Сейчас прямо? – спросил я.

– Мне очень беспокойно… Я давно уже не здесь, понимаешь?

Я сказал, что понимаю.

– Я убеждена, они приедут сегодня утром. Обязательно приедут!

– Ты же говорила, будто пришла вторая телеграмма, – успокаивающе сказал я.

– Да. Но ты его… не знаешь. Поедем! Я больше не могу тут оставаться.

Мы поднялись и собрались, как матросы по тревоге. Мне пришлось разбудить бабку Звукариху, что-то пробормотать о внезапной болезни жены, со стыдом отдарить ее в темноте сенец тремя яблоками, что у нас оставались, и пообещать приехать через неделю, чтобы уже тогда… Денег у меня не было ни копейки.

Луна ярко светила, и я ехал без огней. Проселок мы проскочили впронос – «Росинант» как будто сам направлял себя по гривкам колей. Временами нас швыряло и заваливало, креня и прижимая Ирену ко мне, и тогда она пыталась отодвинуться, но это ей не легко удавалось.

– Скоро будет лучше, потерпи немного, – сказал я. На шоссе она попросила сигарету, и мы закурили одновременно.

– Антон, куда ты тогда… до всего у нас, собирался уезжать? – как-то очень издали спросила Ирена. Я назвал Мурманск. – Ну вот… Мы больше не должны встречаться. И лучше было бы кончить все разом…

Я выбросил сигарету и закурил новую.

– Ты ведь один.

– Да, – сказал я, – а одинокому, по свидетельству Чехова, везде пустыня.

– Мне надо выходить на работу в среду. Ты не мог бы уволиться к тому времени?

Я сказал, что для этого мне понадобится всего лишь девять минут. Почему девять, а не десять или пятнадцать, я не знал сам. Шоссе было пустынно, и «Росинант», оказывается, мог еще выдать на асфальте сто пять километров в час…

Дома я написал заявление об увольнении, вымыл пол в комнате и лег спать.

Солнце еще не всходило.

Днем, а потом и вечером, мне опять нужно было мыть пол не только в комнате, но и в коридоре: по свежевымытому и не совсем просохшему полу отрадно ходить босиком, если норовить точно попадать ступнями в свой же след. Так можно ходить очень долго и уверять себя, что ты ни о чем плохом для себя не помышляешь. Просто ты ходишь в свое удовольствие по сырому прохладному полу и ни о чем таком не думаешь. Ходишь – и все! Ты один у себя дома, и ты можешь делать все, что тебе хочется. Ходи и ходи себе и попадай ступнями в свой же след, а если пол высох окончательно и следов не видно, то кто тебе мешает вымыть его снова?


Ночью я написал небольшую записку – никому – и положил ее на край секретера, а на рассвете пошел в кухню, чтобы никуда не возвращаться оттуда, и за окном услыхал страстную воркотню голубя, и во дворе увидел поседевшего от росы маленького сгорбленного «Росинанта». Его фары ожидающе зарились прямо на мое окно, на меня…

Никто не знает, что несет новый день, и это неведение тем и хорошо, что может обернуться для человека чем угодно, – надо только дождаться нового дня. В половине девятого утра я нашел в почтовом ящике продолговатый серый конверт с оттиском названия журнала, куда послал свою рукопись. В конверте было письмо. Мне. Письмо о том, что «Куда летят альбатросы» планируются в первом номере будущего года!

Я прочел это несколько раз, и мне вдруг захотелось есть…

Торопиться в издательство уже не следовало, – заявление об увольнении можно было вручить Диброву в десять или в одиннадцать, и я сдал пустые бутылки, купил кефир и халу, а после этого позвонил из автомата Ирене: больше некому было сообщать о письме из журнала, а знать об этом только самому оказалось для меня непосильным бременем. К телефону подошел Волобуй. Я спросил у него, поступили ли на базу трубы, а если нет, то когда, черт возьми, поступят. Он сказал, что я не туда звоню, и повесил трубку. Голос у него был крепкий и бодрый, – значит, приехал вчера, дома застал все в порядке и отлично выспался.

Увольняться с работы так же неприятно и муторно, как и наниматься, – в этом случае тоже возникают различные вопросы, не поднимающие тебя, увольняющегося, ввысь, потому что тот, кто задает их, – всегда сидит, а кто отвечает – стоит. Это мне никогда не нравилось, и свое заявление директору я решил отдать через секретаря. Ему же можно будет оставить и рукопись о целине. На все это мне едва ли понадобится девять минут, и стало досадно, что я завысил перед Иреной время на свой уход из ее жизни. Надо было ограничиться пятью минутами. Или даже тремя…

Лифт не работал, и вид лестницы опять почему-то натолкнул меня на мысль, что своих «Альбатросов» я написал хорошо. Конечно же, хорошо. А вторую повесть напишу еще лучше. Я им еще дам себя почувствовать! Всем!.. По коридору издательства я пошел звучным мерным шагом, укладывая подошву туфли плашмя, всю разом и полностью, как ходит солдат под знаменем, и было приятно сознавать, что туфли мои на всякий случай дорогие и прочные…

Когда я вошел, Ирена сидела за своим столом и читала рукопись, что передала ей Вераванна.

– Где ты был? – возмущенно и тихо спросила она, как только я прикрыл за собой дверь.

– Когда? – спросил я.

– В девять утра. Я приезжала к тебе домой… Сейчас, между прочим, половина одиннадцатого. Что за манера постоянно опаздывать на работу? Ты думаешь, Диброву это очень понравится? И вообще… Почему ты не позвонил мне вчера за весь день?

Лицо у нее было злое и усталое. Я сказал, что звонил ей сегодня.

– И что?

– Ничего, – ответил я. – Там отозвались довольно жизнерадостным голосом.

– И что ты из этого заключил?

Она смотрела на меня испытующим взглядом.

– Что ты хочешь, чтобы я сказал? – спросил я.

– Что ты подумал, почему у него жизнерадостный голос.

– Человек, значит, нашел дома все в порядке и отлично выспался в супружеской кровати, – сказал я.