Вот пришел великан (сборник) — страница 70 из 107

кое случиться, что она постигла мою ворожбу с самим собой и с этим тортом? Как? Может, все было видно по мне? Возможно. У телефонной будки мне было приказано идти звонить вместе. Ирена так и не узнала, что я тогда подумал, во что поверил и чего ждал, – мне показалось, что она идет звонить при мне Волобую о нас, о Гагаринской, и к телефонной будке я шел позади нее так, как в войну, наверно, ходят на подвиг: сердце под горлом, а руки под грудью. Мы втиснулись в будку. Ирена опустила в щель автомата монету и набрала номер. Я встал в углу так, чтобы она видела меня, – я рядом, вот, под рукой. Мне было слышно, как звучно и справно щелкнул рычаг того чужого телефона и Волобуй сказал нам «слушаю».

– Чем занимается Аленка? – строго спросила Ирена. Там слышно для меня осведомились «это ты, голубка?», и я увидел, что у Ирены расширились и побелели крылья ноздрей.

– Пусть подойдет к телефону Аленка, – произнесла она, как диктант. Там опять о чем-то мягко спросили.

– Позови, пожалуйста, Аленку, – настойчиво сказала Ирена. Ноздри у нее оставались белыми. Мне подумалось, что так могут разговаривать лишь те двое, у кого ссора уже окончена, а мир не достигнут по вине одного. Потом она мгновенно преобразилась. Она неотрывно смотрела на меня и радостно кивала головой. Голос Аленки достигал моего слуха и сознания, как отдаленный зоревой взмыв чибиски, и в ответ я кивал головой Ирене, чтобы она знала и верила, что я очень люблю детей. Всех!

– Аленушка, подожди, послушай меня, – сказала Ирена, – я задержусь немного после работы, слышишь? Нет, не к тете Вере. Тетя Вера на курорте. К другой своей подруге, ты ее не знаешь. Что? У нее сегодня свадьба. Нет, она выходит замуж. Женятся ведь мужчины. Конечно. Если я запоздаю, ты покушай и ложись спать без меня. Слышишь? Ну пока…

Что ж, Ирена была права, приказав мне присутствовать при этом ее разговоре по телефону. Хотя девяносто процентов всей информации о внешнем мире человек получает через зрение и лишь девять через слух, я узнал и понял в будке многое, и в первую очередь то, что материнское чувство Ирены к Аленке полностью регулируется тем, что происходит у нас: мы в ладу – и там судорожная любовь через сознание вины. Тут разлад – и домой не хочется возвращаться… Только и всего!

Наверно, потому, что я молчал и был покорен, у Ирены не прошло желание распоряжаться. Как только мы сели в машину, она достала и протянула мне шесть рублей.

– Торт твой, а шампанское мое!

– Мы поедем ко мне? – спросил я.

– Нет, к себе в лес, – сказала она. Шел дождь, но я не стал включать дворники. Шампанское можно было добыть в ресторане на центральной улице, и Ирена вышла на набережной и укрылась в подъезде. Старик гардеробщик украдкой вынес мне две бутылки за материальную заинтересованность по рублю с каждой. Захолустный подъезд на плохо освещенной по ночам улице днем, конечно, не способен тонизировать настроение, особенно если прячешься в нем, – мало ли что там увидишь, ощутишь и что подумаешь, и Ирену я нашел раздраженной.

– Господи, до чего же все мерзко! – сказала она с едкой силой.

– Что именно? – спросил я.

– Все… И сама я тоже. Я стала какая-то нечистая, лживая… Все теперь лгу и лгу! Дай мне сигарету.

– Ничего ты не лжешь, – сказал я.

– Нет, лгу! Я и тебе солгала. А зачем – и сама не знаю. Помнишь, ты спрашивал, кем служил… Волобуй? Так вот, он был начальником тюрьмы, а не пожарной команды!

– Ну и что? – сказал я. – Тюрьмы же у нас есть? Есть. Значит, должны быть и начальники над ними.

– Помолчи! Тоже еще философ нашелся, – с досадой проговорила Ирена.

– Сама помолчи, – спокойно посоветовал я. – Подумаешь, лжет она! Ты даже не представляешь, что такое настоящая ложь во благо свое.

– А ты сам представляешь?

– Я лгун матерый, талантливый, – сказал я. – Кто куриные яйца выдавал Владыкину за цаплиные? Кержун! Кого извещал журнал, что повесть будет напечатана в декабре? Его же, Антона Павлыча… А шампанское, между прочим, знаешь какое? Мускатное. Ты любишь иногда отведать мускатное шампанское?

Мы были уже за городом. Я включил дворники и повел «Росинанта» вальсирующими зигзагами, – хотелось хоть как-нибудь развлечь Ирену: черт догадал меня оставлять ее в той загаженной подворотне!

– Это он танцует под музыку Шульберта, – сказал я. – Между прочим, а тебе известно, что настоящая фамилия Коперника – Покорник?

– Не надо, Антон, – невесело сказала Ирена. – И не обращай на меня сейчас внимания. Я совсем стала истеричкой… Дома ад. Пока тихий. Там что-то подозревают и… домогаются предъявлять мужнины права… Вдруг!

Я выровнял ход «Росинанта» и стал следить за дорогой и спидометром.

– Почему ты притаился?

– Нет, я ничего, – сказал я.

– Если бы ты знал, с каким зоологическим отвращением я ненавижу его пошлые руки, возмутительный затылок, лоб… Все, что он теперь говорит и делает, мелочно, надзирательски дотошно и нудно. А как он до омерзения противно чавкает, когда ест… И вообще. Это какая-то казематная пытка, а не жизнь! С ума можно сойти…

Я остановился и обнял ее.

– Почему ты не хотела сказать мне об этом раньше?

– А как ты спрашивал? Ты знаешь, что было в твоих вопросах? Знаешь?… Не надо так больше. А то я пропаду…

Легко было сказать, не надо так больше. Чего не надо? И кому?

Но я обещал.

Оказывается, это очень заманчиво – спокойно, удобно и безответственно – быть у кого-то покорником. Это что-то вроде усердного сироты – придурка на чужой счет, но которому почему-то платят тем охотнее, чем ты покорнее и беспомощней. Я поступал и все делал так, как хотелось Ирене, – я охотно предоставил ей полную свободу и возможность справляться и распоряжаться одной – и своим «тихим» домашним адом на Перовской, и мной, и собой. Пожалуй, на мне тогда сбывалась и подтверждалась древняя притча, что из блаженного дурачка и плач смехом прет, – мне в самом деле было отчего-то весело и беззаботно. Я не воспротивился, когда однажды в обеденный перерыв Ирена забрала у меня ключ от квартиры и поехала на Гагаринскую, – ей понадобилось самой постирать мне рубашки и прибрать комнату, но без меня. Тогда она увидела на секретере все те двадцать четыре надгоревшие свечки, и это увеличило ее надсмотр и заботу обо мне: по утрам, когда я приходил в издательство, она сразу же допытывалась, что я ел. Мне было самодовольно-приятно, что она беспокоилась, если я иногда не завтракал, и я стал говорить ей неправду, будто не ел. Она тревожилась, когда замечала, что у меня хмурый вид, и я мрачнел нарочно. Меня захватно, как одуряющий сон после длительной пьянки, одолевала какая-то подлая сила понуждения к жалобе, к притворным капризам, к ожиданию утешений и ухаживания. Я дошел до того, что придумал себе резь в желудке, и Ирена запретила мне кушать, черт меня подери, грубую пищу и несколько раз приносила из дому сметанковые сырники, упрятанные в целлофановый мешок и обернутые газетами, чтобы не остыли. Сейчас мне не верится, что я мог дойти до такого позора, – с больным видом и с удовольствием жрать при ней в издательстве эти украденные ею дома сырники и ничего дурного о себе не помышлять! В те дни Ирена усвоила какую-то странную походку с нырком головы взад и вперед при каждом шаге, как ходят голуби, и вся она была напряженно-устремленная и острая, как стрела. А я наоборот. Я осоловело раздобрел и во всем успокоился, и на щеках у меня обозначился розоватый, молочно-поросячий прилив. Трудно сказать, чем оброс бы еще этот мой период покорничества, если бы его случайно не прервал тот самый «бывший» старый художник. Я думаю, что к Ирене его привела сомнительная надежда получить какой-нибудь заказ от издательства, – кирзовые сапоги на нем, короткополая серая куртка-разлетайка, сбившийся к уху узел блекло-узорного шейного платка, завязанного с жалкой претензией на независимую небрежность свободной в своих поступках личности, погасшая трубка в углу рта, – все это кричало о помощи человеку в беде, но по каким-то тайным и сложным законам молодости и силы вызывало невольное чувство протеста и досады. Когда он вошел и, не заметив меня, направился к столу Ирены, я мысленно сказал ему, что пора бы перестать чудить, и он, как мне показалось, понял это. По крайней мере он взглянул на меня так, словно измерял степень моего ничтожества. Я допускал, что моя благополучная с виду внешность вполне могла возмутить его пуританскую душу и он уже трижды имел случай подумать обо мне что угодно: например, что я наследный отпрыск какого-либо чиновного отца из тех, которые ездят на казенных «Чайках», а это для него, несомненно, означало, что самодовольству и невежеству моему нет предела. Допускал я для него и многое другое о себе в том же плане, что не только не обижало меня, но совсем наоборот: это лишь увеличивало мой интерес и симпатию к нему – взъерошенному, немного загадочному и, наверно, талантливому человеку с излохмаченной судьбой. То, что я бессознательно ощутил при виде его кирзовых сапог и байроновского банта, от меня не зависело, – значит, я в самом деле пижон, в моем же мысленном обращении к нему не чудить была голая и чистая обида на то, что он игнорировал меня, ставя на одну доску с Вераванной.

Вот и все, что было у меня к нему. Я понимал, что мне надо оставить его наедине с Иреной, – такие, как он, даже в большой беде не способны обращаться за помощью при чужих, но я не посмел выйти сразу, потому что это могло быть истолковано им совсем для меня обидно и незаслуженно. Он не поцеловал Ирене руку и не назвал ее Аришей, – он уже зарядился на меня негодующим презрением и поэтому сбился со своего обычного лада в обращении к ней.

– Что-нибудь случилось, Владимир Юрьевич? – с беспокойным участием спросила Ирена. В нашей комнате отсутствовали стулья для посетителей, – их некуда было приткнуть, но полукресло за столом Верыванны стояло свободным, рядом со мной. Я сидел и гадал, как быть – подать его гостю или же воздержаться от своей услуги ему, – он ведь может не принять ее, и тогда Ирена сказала с приказной четкостью: