Вот пришел великан (сборник) — страница 74 из 107

– Это, конечно, не «Кэмел», но курить можно, – сказал я. Он молча и протестующе завозился на своем стуле. Тогда я закурил сам. – Значит, вас интересует, Вениамин Григорьевич, когда я был искренним в оценке рассказа «Полет на Луну»? – спросил я сквозь дым.

– Вот именно, – с настороженной сдержанностью подтвердил он.

– В таком разе вынужден огорчить вас. Искренним я был сегодня, – сказал я. Мы выжидательно посмотрели друг на друга. На столе не было пепельницы, и во мне шелохнулся озорной соблазн стряхнуть нагар с сигареты в подставочку.

– Выходит, вы… врали вначале? – логично заключил Вениамин Григорьевич, и я заметил, как порозовел и набряк рубец шрама на его щеке. – Почему же вы так поступили?

Я ответил, что на это меня вынудили исключительные обстоятельства.

– Вы ведь дали мне рассказ на отзыв, когда он был уже сверстан и проиллюстрирован…

– А вам откуда это стало известно? – прервал он меня.

– В данном случае важен факт. И не повышайте, пожалуйста, голос, – сказал я, хотя на самом деле он не повышал. Мы снова примеривающе посмотрели в упор друг на друга, и Вениамин Григорьевич нажимно спросил, выразил ли я свое подлинное мнение, когда писал отзыв на рукопись Элкиной. Я ответил, что «Позднее признание», на мой взгляд, отчаянная исповедь очень одинокой и, наверно, хорошей женщины, но, для того чтобы повесть приобрела хоть какой-нибудь общественный интерес, автору не хватило литературной сноровки.

– Всего лишь сноровки? – с грустью надо мной спросил Вениамин Григорьевич, а я подумал, что могу тут забрести дальше, чем следует, запутаться и подвести Ирену, – отзыв-то писала она.

– Я имел в виду мастерства, – сказал я. – Это в значительной степени относится и к бездарному рассказу Хохолкова!

Сигарета моя истлела до основания и обжигала пальцы. Я поплевал на нее и понес окурок за стол Владыкина, к окну, где стояла корзинка для бумаг. Вениамин Григорьевич с опасливым любопытством до конца проследил за моими действиями и, когда я вернулся к креслу, встал сам.

– Видите ли, товарищ Кержун, – начал он, – если вам приходится у нас трудно, то… мы не станем вас удерживать.

У него были безмятежно добрые глаза. Я выждал некоторое время и сказал, что решение вопроса о своем увольнении предпочел бы услышать от директора издательства.

– Если вы, конечно, не возражаете.

– Да нет, вы неправильно толкуете, – поежился Вениамин Григорьевич, – мы не собираемся увольнять вас сами, понимаете?

Я сказал, что понимаю, но что в этом случае мне придется просить у товарища Диброва отсрочку на подачу заявления.

– До января, – сказал я, – пока выйдет моя повесть. Вы не согласились бы поддержать меня в таком ходатайстве?

– А где это… должно выйти? – не сразу, поборовшись с чем-то в себе, спросил Вениамин Григорьевич. Я назвал журнал. Нас разделял стол, а не поле, и поэтому мне хорошо было видно, что Владыкин, как и в тот первый раз, когда я из «чувства самосохранения» соврал ему, не поверил сказанному мной.

– Отношение редакции у вас с собой?

– Кажется, да, – неуверенно сказал я. Мне показалось нужным побыть немного растерянным, потому что «отношение» действительно существовало теперь и лежало в записной книжке в заднем кармане моих брюк. Я видел, как неможилось Вениамину Григорьевичу – застигнуть меня во лжи с глазу на глаз, – слабым людям это почему-то легче делать при свидетелях, и поэтому, наверно, он взглянул поверх меня, на дверь: вдруг кто-нибудь войдет! Из своих, конечно. И лучше всего, чтобы это была, понятно, Вераванна…

– Да-да. Извещение со мной, – равнодушно сказал я. – Хотите взглянуть?

Уже после того как Владыкин взял у меня сложенное вчетверо письмо, мне вспомнилось, что вверху бланка, над оттиском названия журнала, – весенне-зеленым, кратким и счастливым, как молодость, красным карандашом я написал три огромных по величине букв слова – ура, уро и уры. После «ура» стоял всего лишь один восклицательный знак, а «уро» и «уры» я отстолбил многими… Я написал это уже давно, и разве на самом деле не слышится в окончании слова «ура» «о» и «ы», если выкрикивать это слово громко и счастливо? Еще как слышится!..

Вениамин Григорьевич дважды прочел письмо, аккуратно сложил его вчетверо и вернул мне.

– Что ж… Это их дело, – с полувздохом сказал он и сел за стол. Я спрятал письмо и остался стоять. – Мне все же, товарищ Кержун, непонятно, почему вы так… невоздержанно отозвались о рассказе «Полет на Луну»? Да вы садитесь. Нам все-таки надо поговорить.

Я поблагодарил его, сел и сказал, что написать рассказ – это все равно, что прожить год жизни.

– Я имею в виду талантливый рассказ и яркий год жизни, – сказал я. – И вообще над страницей прозы нужно работать, как над статуей!

Черт знает, зачем я говорил ему все это, но выслушали меня без возражений и вопросов…

Новая рукопись, которую вручил мне для работы Вениамин Григорьевич, называлась «Солнечные брызги». В ней было около четырехсот страниц. Вениамин Григорьевич сказал, что было бы хорошо сдать ее в производство в феврале.

Утром шел снег. По дороге в издательство я завернул на Перовскую, дошел до дверей особняка и вернулся на тротуар по своему следу. Вераванна оказалась на месте: она сидела с видом хозяйки положения, времени и пространства.

– Гут морген! – обольстительно сказал я ей. – В такую погоду хорошо промчаться на тройке по полю с любимым человеком. Вы не находите?

Она с неприступным видом читала рукопись.

– Но предварительно этим двоим следовало бы выпить по шашечке шерного кофе с ямайским ромом, – сказал я. Наверно, мы так или сяк вцепились бы словесно друг в друга – я не собирался оставлять без комментария ее вчерашний доносный побег к Владыкину, но нам помешала Ирена, возможно, помешала зря: мало ли как после того развернулись бы события? Может, все вышло бы как-нибудь иначе, лучше… А впрочем, едва ли эта помеха имела какое-либо значение… Ирена появилась как видение. Она была в белой коротенькой шубе и в белой меховой шапке – вылитая снегурка, и я, увидев ее, встал за своим столом. Я так и не понял, что она тогда приказала мне глазами – тревожными, черными и большими на бумажно-белом исхудавшем лице: то ли немедленно сесть, то ли выйти, и я ничего из этого не сделал, – не сел и не вышел из комнаты. Я набрал в грудь воздуха и, немного задохнувшись, сказал, что рад ее видеть.

– Я вас тоже, Антон Павлович, – сдержанно и полуохрипше сказала она. Глаза ее что-то приказывали мне и одновременно спрашивали.

– Что с вами случилось? – радостно вырвалось у меня. Веруванну я не видел и не слышал, – так она подкопно притихла.

– Как у вас тут душно, – отвлекающе сказала Ирена. Я потом уже сообразил, что мне нельзя было выбегать из-за стола и помогать ей раздеться, но дело было в том, что я забыл о Вереванне.

Когда вы на виду у кого-то неожиданно в чем-то спохватываетесь и пугаетесь, то сразу же начинаете давать отбой, то есть поступать и вести себя противоположно тому, как поступали секунду назад, а это всегда выходит неуклюже и переигранно. Мой «отбой» заключался в том, что я, вспомнив о Вереванне, спешно и молча вернулся на свое место с Ирениной шапкой в руках, и Ирене пришлось самой забирать ее с моего стола и молча относить к вешалке. После этого я приложил все усилия к тому, чтобы напустить на свою физиономию ленивое равнодушие не только к появлению Ирены, но ко всему на свете. У нас тогда установилось подозрительно-выведочное молчание, – Вераванна не обмолвилась с Иреной ни словом: она притаенно следила за нами, глядя в рукопись. Мы тоже читали. Временами я краем глаза проверяюще взглядывал на Веруванну и видел все тот же устойчивый, иронически-загадочный контур ее лица, – она походила на предворотнего сторожевого сфинкса у какого-нибудь старинного ленинградского особняка. Мне злорадно подумалось, ну как бы она произнесла слово «сфинкс»? Свинке небось? Я вызывающе густо задымил «Примой», это не «Кэмел», черт возьми, – Вераванна шумно снялась с места и вышла из комнаты.

– Я увидела тебя утром в окно. Как ты оказался на Перовской? Что случилось? – спросила Ирена. Я ответил, что ничего не случилось.

– Смотри в рукопись, Вера может войти каждую секунду… Я собиралась на работу в понедельник, а сегодня только среда, понимаешь?

– Конечно, – сказал я в рукопись.

– Нет, не понимаешь. Вера знала об этом и все же не поинтересовалась, почему я вышла сегодня.

– Ну и пусть. Она просто каменная баба, – сказал я.

– Слушай меня. Ей известно, что нас якобы застали… когда ты целовал меня.

– И она донесла ему?

Во мне ожила прежняя ненависть к Волобую.

– Нет… Допытывалась у меня, правда ли это… А каким образом оказался на моем столе телефон? Не знаешь? Смотри все время в рукопись. Что тут у вас произошло? Вера рассказывала вчера, но я мало что поняла. Ты в самом деле оскорбил ее и Хохолкова? Она ходила жаловаться Владыкину. Он тебя вызывал?

– Да, – сказал я.

– Ну? Говори скорей!

– Все в порядке, – сказал я, – мне выдана для работы вот эта новая рукопись. А что было с тобой? Ангина?

– Грипп, – быстро ответила Ирена. – Это ты звонил вечерами?

– И по утрам тоже, – сказал я. – Нам нельзя встретиться сегодня?

– Как? Где? А Вера? И я очень плохо себя чувствую…

Вошла Вераванна. Она в самом деле была сильно похожа на каменного сфинкса с плоским, таинственно-ухмыльным лицом.

В облике Ирены проступило в эти дни что-то жалкое и непосильно-мученическое. Она усвоила какую-то напряженно-неуверенную походку, причем ее заносило тогда в сторону, будто она пробиралась в полутьме и опасалась натолкнуться на преграду. Я заметил, что время от времени у нее судорожно и коротко вздрагивала голова, отшатываясь вбок и вверх, и то, что она сама не замечала этого, внушало мне страх и боль за нее. Во всем, что происходило с Иреной, я винил Веруванну. Это не позволяло мне выдерживать проверку на интеллигентность своего поведения: я непомерно часто курил, перейдя с «Примы» на «Аврору», – сигареты эти источали небесно-синий, подирающий горло дым, и Вереванне волей-неволей приходилось то и дело оставлять нас с Иреной одних.