Вот пришел великан (сборник) — страница 81 из 107

– Понимаешь, я не хотела говорить тебе… Нас тогда застал Певнев и доложил Диброву, – сказала Ирена.

– О том, что мы целовались?

– Да. Мне проболталась Вера.

– А ей кто сообщил?

– Тоже Певнев. Он ее заместитель по месткому.

– Зачем ему понадобилось доносить Диброву? – спросил я.

– Певнев… холостой, – сквозь зубы проговорила Ирена.

– Так что же из того?

– Он всю жизнь холостой. Ему нельзя иначе… Ну что ты так на меня смотришь?

– И поэтому ему не по силам видеть тех, кто целуется? Опарыш из общественной уборной! – сказал я. Ирена подозрительно поинтересовалась, что это такое, и я пристойно объяснил.

– Фу, какая гадость! – брезгливо сказала она. – А знаешь, как Вера произносит теперь твою фамилию? Ержун.

– Понятно, – сказал я. – Но почему ты решила, что Дибров станет нам покровительствовать?

– Дело не в покровительстве. Таким эгоцентричным людям, как Дибров, приятно сознавать, что поддержка избранных уравновешивает презрение множества, понимаешь?… Хочешь знать, что он мне очень нравился? До тебя.

– Ты шалава! – задето сказал я.

– А ты Ержун!.. Может, объяснишь, что с тобой случилось в кафе? Все продолжаешь ревновать?

Я не смог ей солгать и только утаил, что подумал о блине: как он уместился на макушке ее головы.

– Глупый, – пораженно сказала Ирена, – ты все воображаешь, что я оттуда, с неба, – показала она на потолок, – а я земная. И живая… И люблю тебя вполне по-бабски. Но я не уйду оттуда сама. Мне это не по силам… Поэтому временами я начинаю придумывать и хотеть для своего освобождения от него такое, что у тебя волосы встанут дыбом, если рассказать! А ты, конечно, лучше меня… Ты ж не только из-за мужской солидарности вступился за него, ты просто благородный и добрый…

– Черта лысого! – сказал я с беспощадностью к себе. – Я хуже тебя в тысячу раз! Одно время я легко мог стать преступником…

– Не болтай, – беспокойно перебила Ирена. – Как это могло быть? Что ты хотел с ним сделать?

– Да не с Волобуем. Я тогда еще не знал тебя и жил в лесу, когда писал повесть, – сказал я.

– Ну?

– Я каждое утро мечтал, что вот вылезу сейчас из палатки, оглянусь, а он висит вниз головой.

– Кто?

– Шпион иностранной разведки. Парашютист. Мертвый… Стропы парашюта зацепились за верхушку сосны, а он напоролся грудью на сук…

– И это так и было?!

– Да нет! Но все равно ведь я ждал его, гада, чтобы обобрать, понимаешь? Их снабжают кучей денег. Ну вот. Обобрать и оставить висеть и никому не сообщать, представляешь?

– Конечно, не сообщай! – преобразилась в школьницу Ирена. – И мне тоже хочется обирать с тобой! Я буду подсаживать тебя, когда ты полезешь на сосну. А он… не разложился?

Я сказал, что предусмотрел и это.

– И как же?

– Не дышу, не смотрю и работаю на ощупь. Хуже всего то, что в его комбинезоне восемь карманов на застежках «молния», а у меня одна рука.

– А где вторая?

– Мне же надо держаться за сосну.

– А почему ты не обрежешь стропы, чтобы он упал? На земле ведь быстрей и легче работать!

– Тогда будут все улики, что он обобран, – возразил я.

– Да, это верно… Ну давай дальше. Как только ты ограбил его, мы сразу же уехали, да?

– Немедленно, но предварительно я обмотал колеса у «Росинанта» материей от палатки.

– А с какой стати нам жалеть ее? Купим новую… Ну давай дальше!

– Шалопутная ты, – сказал я, – человек кается тебе в своей нравственной неполноценности, а ты чему-то радуешься!

– Я тебя по-дикому люблю, – с болью сказала Ирена. – Поцелуй меня, тут никто не увидит…

После этого мы посидели немного молча и тесно. В окно нам были видны белые тихие самолеты и отвратительные на фоне снежного поля красные бензозаправщики.

– Покайся мне еще в чем-нибудь морально неполноценном, – попросила Ирена.

– Я покаялся, с каким затаенным мелочным тщеславием переживаю свое авторство и как всю эту зиму, особенно в январе, самым пошлейшим образом, стыдно и недостойно обшаривал глазами полы в продовольственных магазинах, когда заходил туда за кефиром и халой. Все, думалось, вот-вот увижу потерянный кем-нибудь трояк, а то и десятку.

– Это у тебя осталось от детства, – утешающе сказала Ирена. – Я сама до сих пор ищу эти проклятые трояки, хотя сроду ничего не находила… Может, тебе сегодня и варежки с пятеркой померещились поэтому?

– Нет, я тогда уже ощущал в кармане тысячу шестьсот сорок восемь эр, – сказал я. – Ты бы не смогла взять у меня немного?

– Зачем они мне?

– Мало ли! Плащ себе купишь, – подсказал я.

– А дома что скажу, где взяла деньги?

– Выиграла, мол, по лотерейному билету. Или нашла в магазине.

– Не болтай.

– Вот видишь! – сказал я.

– Ты бы лучше приобрел себе диван… Эта твоя несчастная раскладушка… – отчаянно проговорила Ирена. Я поцеловал ее, и мы опять посидели молча и спаянно. Потом я купил в аэропортовском книжном киоске три номера журнала со своими «Альбатросами» и несколько газет, – в них мы завернули бутылки: Ирена согласилась передать их от меня вместе с журналом Владимиру Юрьевичу, так внушительно объяснившему в свое время Вереванне, чем пахнет очищенная от коры ореховая палка и третья бутылка шампанского…

В город мы вернулись на автобусе. По мнению Ирены, я мог не являться в издательство, так как до конца рабочего дня осталось полтора часа.

К Диброву я не пошел. Другое дело, если бы он вызвал меня для объяснения сам. А так… Он ведь тоже в рабочее время направлялся в кафе! Зачем же нам было смущать друг друга? Недаром же он «не узнал» меня?

То, что директор издательства мог появиться в аэропорту по уважительному делу – провожал или встречал, скажем, кого-то, – я не хотел предполагать. Мне было удобней думать, что он очутился там по сугубо личному поводу, как и я сам.

Дарить – хорошо. Тут одним разом достигается слишком многое: и сознание собственной широты и щедрости, и удовольствие от того, что ты можешь кого-то обрадовать и растрогать, и надежда, что твоим покупательским способностям никогда не будет конца, и многое другое, что поднимает человека ввысь. Дарить – хорошо, если знать, что за этим желанием ничего не скрывается, кроме благодарности тем людям, кого ты собрался наконец отдарить. Тете Мане я углядел большую толстую шаль с бахромой, – меня привлекло в ней то, что ее вполне можно было назвать пледом, а не шалью. А плед это плед! Сложнее было с подарком Борису Рафаиловичу: тому ничего не подходило, чтобы я тоже был доволен. Я подумал о надувной лодке и спиннинге, но было неизвестно, рыбак ли он, да и как бы я заявился в больницу с такой ношей? Там наверняка есть свои Верыванны и Певневы, при ком не подаришь и не возьмешь. По этим же причинам не годилось и ружье, и палатка. Поразмыслив, я нашел, как мне казалось, самое лучшее, что ублаготворяло нас обоих, – в гастрономических магазинах оставались с Нового года принуднаборы в целлофановых мешках: к бутылке армянского коньяка туда были засунуты кое-какие кондитерские неликвиды и отличные овальной формы палехские шкатулки, на которых царевич убивает из лука черного коршуна над белой лебедью. Из трех таких мешков я собрал два – один себе, а второй, посолидней, Борису Рафаиловичу. В его шкатулку я вложил свои модные янтарные запонки, – они хорошо смотрелись там в жарком малиновом углублении, и это не могло ему не понравиться. Мне хотелось, чтобы «Альбатросы» понравились ему тоже, и я учинил на журнале краткую надпись и поместил его в мешке так, чтобы он скрыл бутылки. В гардеробной больницы я сказал бабушке, принявшей у меня берет и куртку, что иду в хирургическое отделение. Она поглядела на стенные часы, точь-в-точь как глядела, бывало, Звукариха на солнце, – из-под руки, и с добром к больным сказала, что до наведывания их еще двадцать минуток.

– Погуляй пока в коридоре, – посоветовала она.

У гардероба никого не было, и я слазил рукой в задний карман брюк и захватил там что попалось.

– Заругаются ж, милай!..

Я подумал, что ей, наверно, впервые привелось тут получать наградные от посетителя, – руку с трояком она отвела назад и сама смотрела на меня растерянно и виновато. Я ласково солгал ей, что меня ждет Борис Рафаилович. Тогда она пошла в глубину гардеробной и вынесла новый халат на пуговицах и с тремя карманами…

…Когда мне приходилось видеть в кино лыжника, взлетавшего с трамплина, я воображал себя им. Слушая знаменитого музыканта, я играл вместо него. Я плавал лучше всех в бассейнах, был непревзойденным художником и оратором: после моего выступления в суде виновные раскаивались, а судьи плакали. В цирках я пролетал под куполом и выкрикивал «оп-ча», когда зрители тревожно разражались всеобщим «ах». В первую Отечественную войну я был попеременно то князем Андреем, то Багратионом, а в последнюю – то Кожедубом, то Рокоссовским. Я дважды погибал на дуэли, так как в первый раз был Пушкиным, а во второй – Лермонтовым. Гарибальди, Овод и полковник Пестель тоже были я. В тот раз в больнице у зеркала, увидев себя в белоснежном врачебном халате, я с ходу превратился в хирурга. Я блестяще делал сложнейшие операции на сердце и на черепных коробках и сюда явился на консультацию по приглашению Бориса Рафаиловича: в моем желтом пузатом получемодане-полупортфеле укрываются всевозможные новейшие инструменты, медикаменты и бог знает что еще!..

Борис Рафаилович сидел у себя на топчане для осмотра больных в скорбно-обиженной позе мученика, окончательно потерявшего веру в людскую благодарность, а это значило, что пациент, которому он сделал сегодня операцию, чувствовал себя отлично. Нехорошо было только то, что с плоского расплющенного топчана неряшливо сбилась простыня, жутко оголив черный заглянцевелый дерматин, и что халат на докторе был мятый и несвежий. Я приютил свою ношу в угол за вешалкой, а потом уже поздоровался.

– Ты не мог показаться мне раньше?

Тон был ворчливый и изнуренный, и я опять подумал, что с оперированным все слава богу.