– Вы, наверно, давно уже здесь? – дружелюбно предположил он.
– Сколько мне надо.
– Извините, – четко сказал Сыромуков. К столу, толкая впереди себя двухэтажную тележку, заставленную тарелками, подошла официантка. Она заморенно осведомилась у женщины, что та заказывала на обед, а перед Сыромуковым поставила вегетарианский суп, котлеты и компот.
– А завтра уже по заказу будете, – сказала она ему. – Завтрак у нас начинается…
– Погоди, это ты подавала мне утром? – перебила метательница. Официантка спрятала руки под передник и повинно призналась:
– Да. Что-нибудь не так?
– А почему ж я тебя не узнала? Ты похожа на эту нашу вторую, как ее…
– На Клаву? Нет, Клава же блондинка. А я Вера.
Она успокоенно и коротко вздохнула, а Сыромуков в упор взглянул на свою соседку. У нее были черные стоячие глаза и крепкое дубленое лицо монгольского типа. Она сидела в прежней бесконтрольной позе, и Сыромуков почувствовал, как в нем снова зарождается и нарастает смутная неприязнь к этой женщине, по всей вероятности его ровеснице. Кто она? Буфетчица? Кассирша универмага? Или просто чья-то жена? Впрочем, судя по управлению моторикой своей речи, она скорей всего какая-нибудь начальница на небольшом пространстве – заведующая, например, пошивочной мастерской или дамской парикмахерской. Этакая торжествующая саламандра, подумал он, и в это время соседка басом объявила официантке Вере, что на первое у нее заказаны щи с яйцами. Сыромуков откусил большую долю хлеба и наклонился над тарелкой. Ему удалось скрыть лицо, но полностью подавить приступ шального смеха он не смог. Корчась и вздрагивая, он все ниже и ниже склонялся к столу, и все могло кончиться непристойным прысканьем, если бы метательница не спросила подозрительно, что с ним.
– Зуб, – задушенно сказал Сыромуков. – Извините ради бога.
Ему едва ли поверили, потому что сочувствия не последовало.
В вестибюле Сыромукова караулила малютка, и по тому, как она чопорно двинулась к нему навстречу, близоруко щурясь и странно неся впереди себя опущенные руки, он понял, что ее с самого утра угнетает сознание невозвращенного долга. Сейчас отдаст два рубля, подумал Сыромуков, и отсчитывать ей тут полтинник сдачи будет немыслимо – оскорбится. Он сострадательно заметил, что ей трудно держать так, впереди себя, руки, что каблуки ее кукольных лакированных туфель непомерно высоки и неустойчивы, а гофрированная юбка чересчур и умышленно коротка: икры ног у малышки были красиво выпуклы и упруги. Она вышагивала серьезно и строго, глядя поверх головы Сыромукова, и он еще издали преувеличенно дружески спросил, как ее дела.
– Благодарю вас, у меня все хорошо, – важно сказала она и, подойдя, протянула два рубля, сложенные вчетверо, – хранила в кулачке. – Спасибо, что выручили. Я во время завтрака искала вас, но не нашла.
– Да ведь не к спеху, – возразил Сыромуков. Рубли были теплые и волглые, и он поспешно сунул их в карман. – Сдачи не ждите. Засчитано в проценты.
– Ладно, наживайтесь, – произнесла она низким детским голосом и улыбнулась коротко и мелко, скрывая попорченные зубы. Сыромукову захотелось сказать ей что-нибудь ободряющее, чтобы это прозвучало шутливо и утешительно, а не отечески-снисходительно, но ничего такого не придумалось. Она осторожно и чинно ступала рядом с ним по скользкому паркету, набираясь решимости для какого-то нужного, видать, для нее вопроса, и он вспомнил, что отрекомендовался ей художником. Сейчас она признается, что тоже художница, решил он. Да и почему бы ей не писать? Акварельки, например? Идти рядом с ней было неудобно – приходилось ступать семеняще, подлаживаясь под ее шаги, и жило опасение, что она вот-вот поскользнется. Беспокоил и ее серебряный цилиндрик, надетый высоко и прямо и непонятно каким чудом державшийся на голове: его непременно надо будет подхватить рукой, если малышка вздумает взглянуть на собеседника.
– Скажите, а вы тоже москвич? – минорно спросила она в пространство, глядя перед собой, и, когда Сыромуков ответил отрицательно, почти торжественно заявила: – Я так и подумала, что вы нерусский!
– Да нет, я коренной кацап: только живу в Прибалтике, – сказал Сыромуков. Девушка исподволь посмотрела на него, и Сыромуков почувствовал себя так, словно отказал бедняку в помощи. Она, вероятно, читала или знала понаслышке, что прибалты отличаются высокой степенью уважения к женщине, что им свойственна субтильность в обхождении и они скорее извинят ей хромоту, чем вывих души. «Это, конечно, что-нибудь да значит для особы с комплексом физической неполноценности, не лгать же мне, что я латыш или литовец», – подумал Сыромуков. Сам он тоже не шибко обожал москвичей – те обычно попадались ему нагловато-уверенные от суетного сознания своей столичности и решительно все на свете знающие и не умеющие слушать собеседника. Это в них раздражало, но личной обиды не причиняло. Здесь же, по всей видимости, был особый, немного грустный и комичный случай, как в старинной притче о старухе, которая всю жизнь обижалась на Новгород, а он и не знал об этом.
Они вышли на волю. Сыромуков надел берет – с гор подувал сухой теплый ветер, грозивший разорить его начес. Малютка тоже накинула на плечики шелковую косынку и стала еще приземистей. Она спросила, в какой стороне «Седло», и Сыромуков показал.
– А «Красное солнышко»?
– Вон там. Хотите пройти?
– Нет, я ведь здесь впервые, – сиротски ответила она. Сыромуков неуверенно сказал, что может составить ей компанию. Она распевно поблагодарила. Было жарко. Асфальт терренкура, ведшего в горы, размяк под солнцем, и каблуки туфель спутницы увязали в гудроне. Ее следовало взять под руку, но Сыромуков не решился на это, так как плечо малютки, рассчитал он, окажется тогда прямо у него под локтем и придется идти перекосясь. Наверно, со стороны они выглядели карикатурной парой, так как все обгонявшие их курортники, шедшие в одиночку или группами, любопытно оглядывались на них, а встречные, сходясь с ними, замедляли шаги и даже приостанавливались. Сыромуков, не желая того сам, все дальше и дальше отстранялся от спутницы, примеривая, за кого она сходит при нем на взгляд этих людей, – конечно же, не за дочку! Выручило его сердце. Когда он вскинул к голове руки и стал глотать воздух, малютка вскрикнула, но он взглядом приказал ей замолчать и помочь ему дойти до скамейки у поворота терренкура. Она торкнулась к нему под мышку, и они пошли, мешая ступать друг другу, и тоскливый страх, как всегда захлестнувший сознание Сыромукова, все же позволил ему удивленно отметить, что его поводырь крепко устойчив и женственно гибок. На скамейке – и опять с зверушачьей понятливостью – малютка догадалась по взгляду Сыромукова, что нужно достать из его внутреннего кармана лекарство, и сначала ей попались соловьи, а потом только стеклянная гильза с нитроглицерином.
– Ну вот и все, – немного погодя сказал Сыромуков. – Сейчас двинемся дальше.
– Никуда мы не двинемся. Это совсем глупо! – сказала малютка.
– Что глупо? – не понял Сыромуков.
– То, что вы пошли в гору с больным сердцем.
– А оно не верит в это. И вообще оно у меня не больное, – сказал Сыромуков. Ему было теперь покойно, ото всего свободно и просто. – Как вас величают? – спросил он.
– Лара Георгиевна Пекарская. А ва-ас?
Он назвался.
– Ну и зачем вы пошли?
– Так мне вздумалось, Лара Георгиевна.
– Пожалели меня?
– Не понял вас, – солгал Сыромуков.
– Не лукавьте.
– В мои годы лукавить с девушками грешно. Хотите, подарю вам соловья? В него надо залить воду и подуть вот сюда. Тогда он начинает петь.
– Да-а? Спасибо. А вам не жалко будет?
– Нет, Денису хватит одного.
– А кто это?
– Мой сын.
– Он маленький?
– Ростом? С меня.
– Денис, – протяжно произнесла она. – Слишком старинное имя выбрали вы своему сыну. Это, наверно, ваш художественный поклон исконной России издали, да?
– Может быть, – неохотно сказал Сыромуков. – Так звали одного сказочного старика в селе, где я родился… Между прочим, сам я архитектор, а не художник.
– А что вы строите?
– Крупнопанельные коробки. Я работаю на опорно-показательном домостроительном комбинате.
Он тут же пожалел, что не смог сладить с ноткой жалобы, которая пробилась в его голосе. Малютка пытливо посмотрела на него и как бы утешающе сказала:
– Но в вашей работе тоже ведь должны проявляться лучшие свойства человеческой души. Я имею в виду широту мысли, смелость, пафос.
– Конечно, – осторожно согласился Сыромуков. Было небезопасно слышать от нее такие монументальные слова – маленькие всегда бывают помешаны на грандиозном, и это делает их смешными.
– Тогда почему же вы как будто недовольны своей профессией?
– Не профессией. Собой, – досадливо получилось у Сыромукова. – О таких, как я, говорят обычно, что они всюду совались, а нет нигде…
– Это печально. Но такому человеку может мешать лишь единственное – он, очевидно, обнаруживает претензии, чуждые его специальному назначению, а это называется витать в облаках.
– И только? – оторопело спросил Сыромуков.
– Нет. В ином, лучшем для него, случае ему, значит, не хватает энергии и бойцовских качеств.
– Очень, простите, книжно, – сухо сказал Сыромуков.
– Вы не признаете за книгами мудрости?
– Смотря за какими. За современной беллетристикой нет.
– Любопытно, почему?
– Трудно ответить. Возможно, дело в том, что большинство нынешних писателей представляются мне чересчур резвыми и здоровыми, извините, мужиками, и поэтому чужая человеческая жизнь в их сочинениях похожа не на кардиограмму сердца, а на прямой вороненый штык.
– Не понимаю, при чем тут физическое состояние автора той или иной книги, – сдержанно возразила малютка. – Речь может идти только о степени его талантливости. Вы не согласны со мной?
– Не берусь спорить. Тем более что сейчас, насколько я могу судить, во всем мире охотно читаются только те книги, которые противоречат жизненной правде, – сказал Сыромуков.