– Говорят, дело в молодой даме, Мари.
– В молодой даме! Какой молодой даме? Не верю. Но мне теперь все равно. Мне все безразлично, лорд Ниддердейл, все. Полагаю, ты все это сочинил.
– Нет. Я слышал, что его побили, и слышал, что из-за девушки. Но мне до этого нужды нет, и тебе, уж верно, тоже. Не могли бы мы назначить день, Мари?
– Мне все равно. Чем позже, тем лучше, вот и все.
– Потому что я такой противный?
– Нет, ты не противный. Я думаю, ты очень хороший человек, только меня не любишь. Но противно, когда не можешь поступать по своему желанию. Противно со всеми перессориться и остаться без единого друга. И противно, когда тебя ничего на свете не интересует.
– Я совсем тебе не интересен?
– Ничуточки.
– А если ты попробуешь? Тебе не хочется услышать про место, где мы живем?
– Я знаю, это замок.
– Да, замок Рики. Ему сколько-то сотен лет.
– Ненавижу старые дома. Я хотела бы новый дом, новое платье, новую лошадь каждую неделю – и нового кавалера. В замке живет твой отец. Не думаю, что и мы там поселимся.
– Мы будем туда заезжать. Так когда?
– Через два года.
– Чепуха, Мари.
– Завтра.
– Ты не успеешь подготовиться.
– Договаривайся с папенькой сам как хочешь. О да, поцелуй меня. Конечно, тебе можно. Если я буду тебе принадлежать, то какая разница? Нет, я не скажу, что люблю тебя. Но если когда-нибудь произнесу такие слова, они будут правдой. О себе ты такого сказать не можешь… Джон.
На этом разговор окончился, и Ниддердейл пошел домой, думая о своей нареченной – насколько вообще мог принудить себя к мыслительному процессу. Он твердо намеревался жениться. Что до самой девушки, в ней за последнее время обнаружилась привлекательность, которую он поначалу не заметил. Она точно не глупа. Да, ее нельзя назвать леди, но у нее есть своя манера, которая позволит ей жить среди других леди. И ему думалось, что, вопреки всем уверениям, она к нему теплеет, как он, безусловно, потеплел к ней.
– Были у дам? – спросил его Мельмотт.
– О да.
– И что говорит Мари?
– Что вы можете назначить день.
– Надо сыграть свадьбу поскорее – когда-нибудь в следующем месяце. В августе вы захотите уехать из города. И я, сказать по правде, тоже. Никогда в жизни я так не трудился, как этим летом. Выборы и тот ужасный банкет отняли уйму сил. И, не буду от вас скрывать, у меня сейчас очень тяжелые денежные заботы. Ни разу мне не приходилось отыскивать так много крупных сумм в такой короткий срок! И я еще не со всеми рассчитался.
– А зачем вы тогда давали банкет?
– Мой дорогой мальчик, – (очень приятно было обращаться к сыну маркиза «мой дорогой мальчик»), – в смысле расходов это был блошиный укус. Никакие мои траты не могут и в малейшей мере повлиять на мое состояние – в ту или иную сторону.
– Хотел бы я, чтобы так было и у меня, – сказал Ниддердейл.
– Если вы вместо денег Мари предпочтете войти со мной в долю, очень скоро так будет и у вас. Однако бремя очень велико. Я не знаю, когда и отчего возникнет паника и когда спадет. Но когда она случается, это как шторм на море. Только сильные корабли выдержат ярость ветра и волн. Человека треплет так, что он остается едва живой. В этот раз мне пришлось очень несладко.
– Полагаю, ваши дела выправляются.
– Да, выправляются. Мне нечего бояться, если вы об этом. Я с вами откровенен, потому что вы женитесь на Мари. Я знаю, вы человек честный и не станете повторять то, что я говорю вам под секретом.
– Конечно не стану.
– У меня, знаете ли, нет партнера – никого, посвященного в мои дела. Моя жена – лучшая женщина в мире, но совершенно не способна что-либо понять в делах. Разумеется, я не обо всем могу говорить с Мари. Когенлуп, с которым вы часто меня видите, очень хорош – в своем роде, – но мои дела я с ним не обсуждаю. Он связан со мной в одном или двух вопросах – в том числе насчет нашей железной дороги, но в целом мои заботы его не касаются. Все лежит на моих плечах, и, признаюсь, тяжеловато нести такое бремя в одиночку. Для меня стало бы огромным облегчением, если бы мне удалось вас этим заинтересовать.
– Не думаю, что от меня будет какой-нибудь прок в делах, – ответил скромный молодой лорд.
– Думаю, вы не впряжетесь в работу. Я этого и не жду. Но мне было бы приятно думать, что я могу рассказывать вам о текущем положении. Конечно, вы слышали, что говорили перед выборами. Не понимаю, как я выдержал эти двое суток. Альф и его приспешники думали таким образом победить на выборах. Две недели они поливали меня грязью, не заботясь, какой вред причиняют мне и другим. Они не сумели провести своего кандидата, но по их милости мои вложения обесценились почти на полмиллиона фунтов. Только подумайте!
– Не понимаю, как такое возможно.
– Потому что вы не понимаете, какая деликатная штука – кредит доверия. Они убедили многих не пойти на треклятый обед, а в итоге по городу раззвонили, будто я разорен. На акциях это сказалось мгновенно и катастрофически. Бумаги мексиканской дороги шли по сто семнадцать, и за два дня они упали до номинала, так что о продаже не могло быть и речи. У нас с Когенлупом на двоих примерно восемь тысяч этих акций. Подумайте, сколько это выходит!
Ниддердейл попытался сосчитать, но не сумел.
– Это я называю ударом – страшным ударом. Когда человек, как я, связан с денежными интересами, и в первую очередь с ними, он, разумеется, продает и покупает каждый день в соответствии с рынком. Я не держу такую сумму в одном концерне как вложение. Никто так не поступает. Теперь вы понимаете, как бьет по мне паника?
– Они не поднимутся?
– Поднимутся. Может, даже выше прежнего. Но это произойдет не в один день. А я тем временем вынужден брать из капиталов, предназначенных для другого. Потому и получилось то, что вы слышите про имение в Сассексе, которое я купил для Мари. Я был в таком положении, что мне требовалось добыть сорок-пятьдесят тысяч где угодно. Но через неделю-две все выправится. А что до денег Мари, вы знаете, они записаны на нее.
Он говорил так убедительно, что Ниддердейл поверил каждому слову, и в груди молодого человека зародилось дружеское чувство, почти что желание помочь будущему тестю. Смутно, будто сквозь густой туман, Ниддердейл вроде бы видел риск большой коммерции, как раньше видел ее прибыльность, и ему подумалось, что это может быть так же увлекательно, как вист или мушка с неограниченным банком. Он твердо решил не разглашать ничего, что скажет ему Мельмотт. В этот раз финансист его до определенной степени очаровал, и молодой лорд ушел с ощущением, что может сочувствовать Мельмотту и даже испытывать к нему определенную приязнь.
Самому Мельмотту мнимая откровенность с будущим зятем положительно доставила удовольствие. Приятно было говорить так, будто обращаешься к доверенному молодому другу. Ни при каких обстоятельствах он не посвятил бы кого-либо в свои настоящие секреты, не проболтался бы об истинном положении дел. Все, сказанное им Ниддердейлу, было ложью или имело целью подкрепить ложь. Однако Мельмотт говорил так не с единственной целью ввести в заблуждение. Пусть дружба эта притворная, пусть еще до исхода трех месяцев она, возможно, сменится смертельной враждой, все равно в ней было что-то отрадное. Грендоллы не появлялись со дня банкета – Майлз прислал из деревни письмо с жалобами на тяжелую болезнь. Утешением было поговорить хоть с кем-нибудь, и Ниддердейл нравился Мельмотту куда больше Майлза Грендолла.
Разговор произошел в курительной. Затем Мельмотт отправился в парламент, а Ниддердейл – в «Медвежий садок». Клуб вновь открылся, хотя с трудом и без прежней роскоши. Теперь суровые правила требовали все оплачивать наличными. Герр Фосснер о таком и не слышал, но не оплаченные Фосснером счета предъявили клубу, а все векселя, полученные им от членов клуба, оказались у мистера Флэтфлиса. Разумеется, все в «Медвежьем садке» печалились, однако заведение стало для его членов такой жизненной необходимостью, что его открыли под руководством нового управляющего. Никто не ощущал эту необходимость так остро каждый час дня – то есть времени от послеполуденного пробуждения до отхода ко сну в четвертом часу утра, – как Долли Лонгстафф. «Медвежий садок» значил для него столько, что он сомневался, сможет ли жить без такого прибежища. Теперь клуб вновь открылся, и Долли мог получить свой обед и бутылку вина в привычном комфорте.
Однако сейчас он кипел от обиды на несправедливость. Обстоятельства открыли перед ним перспективу безбедной жизни. Плата за Пикерингское имение покрыла бы все долги, позволила бы выкупить из залога собственное поместье, и осталась бы еще очень приличная сумма. Скеркум сказал ему настаивать на своих условиях, и он настоял. Теперь имение продали, документы на владение передали – а он не получил и пенни! Долли не знал, кого обвинять громче – отца, Байдевайлов или мистера Мельмотта. Потом объявили, будто он подписал то письмо! Долли без всякого стеснения выражал свое мнение в клубе. Отец – упрямый старый болван, каких еще не знал мир. На Байдевайлов он подаст в суд. Скеркум все ему объяснил. Но Мельмотт – величайший негодяй от начала времен.
– Клянусь Богом! Должно быть, скоро конец света, – сказал он. – Треклятый мерзавец заседает в парламенте, будто не ограбил меня, и не подделал мою подпись, и… и, клянусь Богом, его надо повесить! Уж если кто заслужил виселицу, так это он.
Все это он говорил в кофейне клуба, когда Ниддердейл садился за стол. Долли даже повернулся на стуле, чтобы обращаться к полудюжине собравшихся.
Ниддердейл встал и очень мягко к нему приблизился.
– Долли, – сказал он, – не говорите так о Мельмотте, когда я в комнате. Я уверен, вы заблуждаетесь и через день-два в этом убедитесь. Вы не знаете Мельмотта.
– Заблуждаюсь! – Долли по-прежнему восклицал во весь голос. – Заблуждаюсь, думая, что мне не заплатили?
– Полагаю, не так уж много времени прошло.
– Заблуждаюсь, считая, что мою подпись подделали?