Вот увидишь — страница 4 из 24

Мои глаза, не задержавшиеся на глазах отца и Кати, Элен, ее родителей и Жан-Пьера, мои глаза, не желавшие натыкаться на краешек гроба за приоткрытым занавесом, мои глаза, не знавшие, куда деться, чтобы забыть, — мои глаза торопливо обшарили оставшуюся часть зала, по пути повстречавшись с силуэтами служащих погребальной конторы. Тоже в темных костюмах и галстуках, они стояли, слегка расставив ноги носками наружу и сложив руки одна на другую на уровне паха. Под наглухо застегнутыми манжетами дешевых белых сорочек среди их праздных пальцев встречались фаланги с нанесенной в тюрьме татуировкой, а на запястьях — толстые серебряные цепи, спадающие тяжело и небрежно. Деталь, которая навела меня на мысли о том, что после работы этот человек натянет футболку и будет непристойно смеяться.

В толпе обнаружился также некто в сопровождении двух подростков.

— Я мсье Атье, учитель математики Клемана. — Он сделал шаг ко мне, а я силился поднять глаза и встретиться с ним взглядом.

Учитель подошел с выражением сдержанного сочувствия, которое позволяло предположить некоторую искренность. И это чувство или отношение к отцу, только что положенному жизнью на обе лопатки до конца дней, заставило его представиться еще раз. Ненужная предупредительность, поскольку я превосходно, даже в горе, особенно в горе, помнил, что дважды уже встречался с ним. В первый раз по случаю родительского собрания, организованного в коллеже в конце сентября, а второй — после того, как в начале апреля нашел в своем почтовом ящике посредственный табель Клемана за третью четверть.

«Немедленно дай мне дневник, чтобы я мог попросить встречи с твоим преподавателем математики, — холодно потребовал я от него в гостиной, указывая пальцем на табель, который в ярости смял и бросил Клеману в лицо с максимально презрительным и уничтожающим выражением. — С твоей учебой происходит полная катастрофа, — добавил я, придав голосу тревожности, — мне-то плевать. Речь ведь идет о твоем будущем, а не о моем», — заключил я точно в том тоне, как все обеспокоенные родители мира, озабоченные будущим своего чада гораздо больше, нежели своим собственным. И состроил мину, свидетельствующую о том, что я утвердился в своем презрении. Мне ни на секунду не могла прийти в голову мысль о том, что у Клемана не будет будущего. И уж тем более о том, что когда-нибудь этот преподаватель математики, превосходно иллюстрируя старую присказку «суров, но справедлив», так точно характеризующую большинство школьных преподавателей математики, совершит путь к крематорию. Никто другой, а именно он, представлявшийся мне столь же несгибаемым и безапелляционным, как выведенная его четким почерком в графе «третья четверть» в табеле Клемана оценка 5/20. Вероятно, его проинформировали в секретариате коллежа, куда я сам позвонил сразу после случившегося и кратко предупредил, что Клеман не сможет в сентябре прийти в школу, потому что он умер, и что, следовательно, его надо исключить, вычеркнуть из списков («Вот так, я позвонил, просто чтобы предупредить, до свидания, мадам, хорошего дня и хороших каникул»).

— Жером и Джессика настояли, чтобы пойти со мной, — продолжал Атье, указывая на стоявших возле него двоих ребятишек, в спешке, видимо, не успевших сменить своих подростковых шмоток: футболок с надписями «Nike Air» и «Tokio Hotel»[8], джинсов в обтяжку, стянутых на двадцать сантиметров ниже пояса, и со свисающими вдоль шеи проводами наушников. Мельком разглядев угол гроба Клемана в соседнем помещении, почти оглушенные и ослепленные, они жались друг к другу в прихожей крематория, притихнув, словно в кабинете директора коллежа. Они, в свои двенадцать лет, разумеется, не способны были осознать, что однажды тоже умрут, в их мозгу не укладывалось, что жизнь перед ними не бесконечна. Да и на самом деле оно у них было, их будущее. Его предвещали длинные каникулы, которые начинались как раз там, где они их оставили, перед тем как войти в эту комнату; провода наушников, свисающих им на плечи. Они сунут их в уши, едва выйдя на свежий воздух, и нажмут на кнопку «воспроизведение». Они найдут именно тот кусок Рианны или «Tokio Hotel», на котором пришлось остановить запись, когда учитель заставил их ехать с ним на кладбище Пер-Лашез, где их одноклассник Клеман готовился к кремации, заставил их представлять класс за всех отсутствующих учеников: Бакаров, Кевинов, Саидов, Марий и Раний.

Именно поэтому я не мог их видеть. Не важно, настоящие это товарищи Клемана или те, кого он, возможно, оставил равнодушными. Он, с такими круглыми щеками и слишком жалкой улыбкой. Он, с такой незрелой харизмой. С глазами, говорящими только с тем, кто умел в них всматриваться. Я не мог видеть Джессику и Жерома, таких живых, таких обещанных будущему.

Так что, сделав над собой усилие и изобразив распоследнюю улыбку, я нетерпеливо поблагодарил Атье за его любезность, добавив, что было бы лучше не присутствовать на церемонии до самого конца. Ведь это может испортить Джессике и Жерому каникулы. И «спасибо всем троим, что пришли, очень тронут, всего доброго и хорошего лета». Я поспешил отделаться от них и постарался сразу изгнать из памяти этих невыносимых Жерома и Джессику, которые тут же вернутся к своим каникулам, к маме-папе, родителям, даже не представлявшим, что однажды могут потерять своего ребенка.

Наверное, сидя за семейным столом во время ужина, между закуской и вторым блюдом, уменьшив громкость звука в телевизоре, Джессика и Жером, слегка оглушенные и явно потерявшие аппетит, расскажут, как они вошли в зал крематория. Оттуда им был виден стоявший в соседнем помещении гроб, где лежал их одноклассник Клеман. Мальчик, скончавшийся при столь же ужасных, сколь и глупых обстоятельствах. Родители в какие-то секунды попытаются постигнуть глубину драмы, не забыв возблагодарить Господа или Провидение за избавление их от подобного кошмара. Убирая со стола, они сочувственно будут качать головой, смутно осознавая хрупкость всего сущего и тех, кого мы любим больше всего на свете. А потом отвлекутся, задумаются о другом, усилят громкость телевизора, сменят тему разговора, встанут из-за стола, чтобы сходить за следующим блюдом, или заговорят о помидорах, которые летом лучше, чем зимой. «Ну же, скушай что-нибудь, не думай больше об этом, такова жизнь, не ляжешь же ты спать на пустой желудок».

Когда я искал, где скрыться от всех этих людей, присутствие которых лишь усиливало мое смятение, не зная, куда спрятать свои глаза и воображение, зажатый с одной стороны углом гроба в соседней комнате и враждебными рыданиями Элен — с другой; когда я думал: «Мама умерла, Клеман умер, Анна жива, но так далеко от Франции, есть ли теперь на земле хоть один человек, ради кого мне жить?» — в этот самый миг кто-то произнес мое имя и, протянув мне руку, представился:

— Жан-Мишель Гарсия. Из Автономного управления парижского транспорта. Позавчера мы с вами говорили по телефону.

Название этого учреждения, «Автономное управление парижского транспорта», никогда больше не будет звучать для меня как раньше. Отныне для меня оно будет связано не с обычным гигантским административным спрутом с километрами рельсов-щупальцев, а с предательством столь же чудовищным, сколь и бездушным и окончательным. И одновременно с предательством тысяч потребителей, которые продолжают ежедневно отдаваться этому убаюкивающему укачиванию старого железа и неоновых огней, не представляя себе мгновения, которое для меня, загнанного жизнью в угол, всегда будет ассоциироваться с несчастьем.

— Я записал, что вы отказываетесь воспользоваться предложенной нами психологической помощью. Это ваше законное право, не буду настаивать, — деликатно продолжал подошедший, а мои глаза вновь шарили в поисках лакированного угла гроба, где уже три дня покоился Клеман. Безликого изделия из светлого дерева с такими нелепыми, тщательно отделанными оловянными ручками. Однако этот не имеющий истории продукт деревообрабатывающей промышленности, смешавшись с пеплом, будет сопровождать Клемана гораздо дольше, чем те двенадцать лет жизни моего ребенка, когда я, его собственный отец, был с ним.

— Но мы подумали, — не отставал человек, который, по мере того как мои глаза замирали на краешке гроба, терял самообладание, — но мы подумали, — продолжал он с неловкой кротостью, протягивая мне что-то в руке, — что, возможно, вам будет легче, если вы встретитесь с этими людьми. Это двое свидетелей несчастного случая, которые, не задумываясь, предложили быть в вашем распоряжении, если вы захотите с ними встретиться. Возьмите, здесь записаны их телефоны и имена, — закончил он, вырывая меня из тупого созерцания угла гроба.

А я, бормоча бездушное «спасибо», уже хватал конверт с логотипом, который он протягивал мне, на мгновение оторвав взгляд от этого гроба, подходить к которому ближе, чтобы рассмотреть и узнать, что там покоится худо-бедно подреставрированное бальзамировщиками из похоронного бюро лицо Клемана, отныне не имеющего возраста, у меня не было необходимости. Гримерам удалось стереть остатки запекшейся крови, вправить вылезшие из орбит глаза и каким-то чудом убрать общее выражение застывшего ужаса, которое я увидел при опознании тела, когда Клеман еще не был подлатан полицейской медицинской службой. Через несколько минут все пройдут в соседнее помещение, где гроб со всем своим содержимым готовится к отправке в печь. В это лицо я вглядываюсь в последний раз, пока его еще не стали лизать языки пламени, и не могу прочесть на нем ничего, кроме двенадцати лет, таких обещающих и таких бесполезных. Двенадцати лет жизни человеческого существа, которой было предначертано столь грубо прерваться, чтобы я понял, что она придавала смысл моей собственной жизни. Никаких иных следов прожитых живой плотью двенадцати лет, кроме свинцовых век и мраморной белизны.

— Алло, это я. — Каролина позвонила мне после шести, в голосе смущенная торопливость. — Уже началось? Нет, черт возьми! Неужели это правда?! — прервала она меня, когда я сообщил, что церемония только что завершилась, все кончено, что Клемана сожгли. — Разве ты не говорил мне, что в семнадцать? — продолжала она с сомнением и укоризной.