Наконец, люди вообще, среди которых не станет последнего стеснительного... Кто тогда будет уходить в отпуск зимой? Дежурить в праздничные дни? А в конце месяца? Кто у них останется на рабочем месте, когда все разбегутся по магазинам? Кто соответственно будет покупать то, что продается в начале месяца? А старушки? Кто уступит им место в трамвае или автобусе?
«Любишь меня или нет? — спросила та же певица посредством сотрясения стены.— Любишь меня или нет? Решай скорее...»
«Сейчас, сейчас...» — мысленно откликнулся умирающий, усмотрев в словах песни просьбу поторопиться с решением.
Он еще раз представил, сколько неудобств внесет его смерть в жизнь соседей, сослуживцев и многих незнакомых ему людей. Он понял свое место на Земле, свою ответственную роль последнего стеснительного человека на ней — и окончательно постеснялся умирать. Он решил пожить еще немного, сколько получится, на сколько его хватит.
Первым его побуждением было обрадовать этой новостью соседей, но, судя по тому, что за стеной затянули протяжную народную песню, дело шло к рассвету, и он постеснялся беспокоить людей в столь позднее время. Он ограничился тем, что встал с постели, прошел по квартире, всюду включил свет, посмотрел на себя в зеркало и хотел показать себе язык... но постеснялся.
Так умирал, но не умер последний стеснительный человек на Земле. Да, не умер! Можете не волноваться, товарищи: он по-прежнему живет среди нас. Он у нас есть.
ПОД АРКОЙ
Смутную тревогу навевают тоннели, проходы под арками, подземные переходы. Даже и днем лежащие вних тени замедляют вступающим шаг, а вечером, да еще зимой, да когда от единственной уцелевшей, оттого что спрятана в решетчатый колпак, лампочки, упадает к ногам решетчатая же тень, а дальний конец прячется в густой тьме — не позавидуешь входящему под своды, если он не самбист и не каратист, а Веретенников таковым не был. Но не было и иного прохода к его подъезду, вернее, был, но еще страшней: через дыру в заборе соседней стройки и по узкой тропе вдоль котлована.
Каждый вечер, возвращаясь с работы, ждал он неприятностей от прохода под аркой, хоть ничего никогда не случалось ни с ним, ни с другими жителями дома. Все не случается до поры до времени, и, как ни готовься, она всегда внезапна, эта пора.
Человек выскочил из-под арки и вскинул руки, как если бы Веретенников ехал в танке, а впереди лежала ценная хрупкая вещь:
— Стойте! Туда нельзя!
Был человек одних лет с Веретенниковым, то есть зрелого возраста, с узким лицом, упрятанным в очки, в поношенной дубленке, к каковой полагалась бы соответствующая шапка, но был именно без шапки.
Веретенников и взмаху и возгласу повиновался моментально, весь вид испуганного мужчины доказывал, что это не шутка и что «туда» действительно нельзя. Веретенникову показалось, что он уж и сам догадывается, почему нельзя, и все же не мог не спросить; и голос выдал, что он, еще не зная в точности причины, уже напуган не меньше незнакомца:
— Почему... нельзя?
Не имевший шапки обхватил голову и встрепал себе волосы, как бы приводя себя в чувство:
— Там... человека убили...
Одновременно с подтвердившимся ужасом Веретенников ощутил глубокое удовлетворение — оттого, что наконец подтвердилась его ежевечерняя тревога. Вот оно и случилось, но, слава богу, не с ним, а могло бы и с ним, появись он минутой раньше.
«Я же говорил, я предупреждал... Интересно чем?»
— Трубой,— предугадал его вопрос встрепанный.— Кровищи! Сам на спине, а труба сверху. Огромная, лица не видать. По-моему, это геликон.
Веретенников взглянул на него с недоумением.
— Не знаете, что ли? — рассердился встрепанный и сильно потер замерзающее без шапки ухо.— Толстая такая, с раструбом. Басом играет: тум-па-па, тум- па-па...
— Я... посмотрю? — попросился Веретенников, словно мальчишка-безбилетник у контролера на входе в парковый аттракцион. Этим тоном он признавал за встрепанным как за первооткрывателем право на допуск к зрелищу.
Встрепанный разрешающе отступил. Веретенников шагнул под арку... Труп лежал у стены, разбросав руки и ноги, освещенный решетчатой тенью лампы. Клапаны геликона празднично сверкали.
Внезапно правая рука трупа шевельнулась! У Веретенникова остановилось дыхание. Рука приподнялась и уронила пальцы на клапаны. У себя над плечом Веретенников услышал шумное дыхание встрепанного. Он почувствовал, что страх в нем достиг предела, во встрепанном же продолжает расти, и ему захотелось показать полное присутствие духа.
— Это агония,— объяснил он.
— Она,— согласился встрепанный.— Что же делать?
Агония, впрочем, длилась считанные мгновенья: пальцы замерли, не обнаружив способности к переборке клапанов.
— Надо сообщить куда-то,— предложил встрепанный.
Веретенников к этому моменту уже окреп духом.
— Что ж, сообщайте,— разрешил он. Поежился, представив, как пойдет через пустырь. Но не успел и шагу сделать, как встрепанный вцепился ему в рукав:
— Нет! Никуда вы не пойдете! Я не собираюсь единственным свидетелем оставаться!
— Я не свидетель,— возразил Веретенников.— Я себе мимо шел, а вы тут выскочили, кричите: «Нельзя, нельзя!» А я и не собирался.
— Неправда,— закипая от ярости, закричал встрепанный,— врете, врете! Вы живете в нашем доме, что я, впервые вас встречаю, что ли?
Веретенников достал сигареты, закурил.
— Слушайте, а с чего вы вообще взяли, что мы свидетели?
— Но мы же видели...
— Но нас-то никто не видел. Идемте, обойдем через пустырь. И не думайте, что мы совершаем...— Он затруднился сформулировать.— Ему ведь уже не поможешь?
— Да,— согласился встрепанный, продолжая топтаться на месте.
— Так идем?
— Идем,— решился наконец встрепанный.
Но тут странный звук, исторгнутый из-под арки, приковал их к месту. Это был стон, хриплый, но при том не лишенный приятности вследствие загадочной ровности тона.
— Агония,— еще раз объяснил Веретенников, но теперь было ясно, что уходить нельзя. Не успели.
— Это из него душа уходит. Господи помилуй...— содрогнулся встрепанный.
— Вы еще помолитесь.
— Не знаю слов,— очень серьезно признался встрепанный.— А так бы в самый раз...
Стон повторился, на этот раз настолько музыкальный, что не оставалось никаких сомнений в его происхождении. Свидетели переглянулись. Стон оборвался. Прошло несколько томительных мгновений... И трубный глас чудовищной силы грянул под низкими сводами:
— Тум!.. Тум!.. Па-пам-пам...
Прямо на них шел труп, раздувая щеки и извлекая из своего сверкающего инструмента звуки, в которых, при всех погрешностях исполнения, можно было узнать «Свадебный марш» Мендельсона.
Выйдя из-под арки, он отнял губы от мундштука, хекнул, рывком освободился от геликона и бережно уронил его к ногам.
— Ах, эта свадьба, свадьба... пела... плясала! — сообщил он радостным звонким голосом.— Мужики! Выпьем!
Он полез в карман пальто, пошарил там, а когда вытащил руку обратно, она оказалась вся обагренная черной под светом фонаря жидкостью.
— Разбил...— обескураженно выговорил труп.— Мужики! Не судьба.
Он взгромоздил на себя инструмент и побрел по тротуару, гулко ухая, на этот раз вроде бы невпопад, но Веретенников, внимательно вслушиваясь, узнал и вспомнил: это был сигнал, исполнявшийся в далеком детстве в пионерских лагерях и имевший словесный эквивалент, что-то вроде — «Бери ложку, бери хлеб и садися за обед!»
Он повернулся к встрепанному и развязно произнес:
— Ну, вот, дурочка, а ты боялась.
Это прозвучало фальшиво, но, поскольку сейчас все, что ни скажи и ни сделай, будет фальшивым, он, настаивая на полном присутствии духа в себе, еще и щелчком послал вслед трупу непогашенную сигарету.
Впрочем, встрепанный этого оценить не мог: он уже бродил под аркой и разыскивал шапку.
СТОЛБ И БАШНЯ
«Уважаемая Останкинская башня!
С приветом к Вам столб со станции Разуваевка Восточной ж. д. Вы, наверное, получаете много писем от таких, как я. Ну, извините. Но я не из любопытства к Вашей популярности, а задать серьезный вопрос.
Но сначала немного о себе. Я простой деревянный столб, работаю в осветительной сети. Освещаю перрон. Работа несложная. Лампочка в пятьсот ватт в жестяном конусе — весь мой инструмент. Станция маленькая, жизнь идет от и до. Скорые на Москву у нас не останавливаются, имеем два местных и один рабочий, вот и все наше расписание. Но не думайте, что жалуюсь на нашу провинциальную жизнь. Народ у нас хороший, простой, душевный. По телевизорам, благодаря Вам, чего только не видят. А когда гуляют по перрону, обсуждают, так что и я в курсе дела.
Но иногда берет тоска, потому что все интересные события происходят где-то далеко, у Вас в Москве или в других странах. А у нас в Разуваевке ничего не происходит.
Особенно бывает тоскливо, когда перегорает лампочка и монтер Семенов по два-три дня ее не меняет, а вместо этого в полной темноте возле меня же целуется с девушками. Прижмет ко мне и целует. Еще он любит по вечерам сидеть с приятелями в палисаднике и дуть пиво. Глядя на него, я удивляюсь: я молодой, и он молодой, но он ни о чем не мечтает и счастлив. Чем же он счастлив, не могу понять. Меня же в такие ночи, когда темно и тихо, разламывает от тоски. Так хочется вырваться и зашагать куда глаза глядят.
И вот возникает вопрос, с которым я и решил обратиться к Вам: могу ли я, простой деревянный столб, когда-нибудь стать таким же известным, как Вы? Или это вообще невозможно? А если возможно, то что мне делать? Можно ли этого достичь у нас на станции или надо куда-то переезжать?
Напишите мне, если не секрет, с чего Вы начинали, кто помогал. Мы тут о Вас часто спорим. Некоторые говорят: чтобы стать как Вы, нужен талант. А некоторые — только не обижайтесь — что все по блату. Напишите откровенно и не смейтесь над моим письмом, ведь я еще молодой, свежий, недавно ошкуренный.