Вот я — страница 2 из 100

Джулия обратилась к раву:

— Мы все сделаем, чтобы Сэм понял, почему его записка так оскорбительна.

— Джулия, — вступил Джейкоб.

— Достаточно ли будет извиниться перед учителем, чтобы не отменять бар-мицву?

— Именно это я собирался предложить. Только, боюсь, слухи об этой записке уже прошли в нашей общине. Так что…

Джейкоб громко и с огорчением выдохнул — привычка, которую либо он передал Сэму, либо сам перенял у него.

— И кстати, оскорбительна для кого? Огромная разница — разбить кому-то нос или боксировать с тенью.

Рав посмотрел на Джейкоба.

— У Сэма были какие-нибудь проблемы дома? — спросил он.

— Его перегружают домашними заданиями, — начала Джулия.

— Он этого не делал.

— И он стал готовиться к бар-мицве, а это, по крайней мере в теории, еще час каждый вечер. И виолончель, и футбол. А у его младшего брата Макса сейчас возрастной кризис, и это для всех испытание. А самый младший, Бенджи…

— Похоже, у него куча забот, — подытожил рав. — Тут я ему безусловно сочувствую. Мы много требуем от детей. Столько никогда не требовали от нас. Но боюсь, расизму у нас места нет.

— Конечно, — согласилась Джулия.

— Секунду. Теперь вы называете Сэма расистом?

— Я этого не сказал, мистер Блох.

— Сказали. Только что. Джулия…

— Я не помню точных слов.

— Я сказал: "Расизму нет места".

— Расизм — это то, что исповедуют расисты.

— Вы когда-нибудь лгали, мистер Блох?

Джейкоб инстинктивно еще раз пошарил в кармане пиджака в поисках пропавшего телефона.

— Полагаю, что, как любому живому человеку, вам приходилось говорить неправду. Но это не делает вас лжецом.

— Вы меня называете лжецом? — Джейкоб оплел пальцами пустоту.

— Вы боксируете с тенью, мистер Блох.

Джейкоб посмотрел на Джулию.

— Да, слово на "н", конечно, гадкое. Скверное, ужасное. Но оно ведь там одно из многих.

— По-вашему, в общем контексте мизогинии, гомофобии и извращений оно выглядит лучше?

— Только он этого не писал.

Рав поерзал на стуле.

— Если позволите, я скажу начистоту. — Он помолчал, помял большим пальцем ноздрю, как бы тут же отступаясь. — Сэму явно нелегко — быть внуком Ирвина Блоха.

Джулия откинулась на спинку стула, думая о песочных замках и синтоистских воротах, которые вынесло на берег в Орегоне через два года после цунами.

Джейкоб обернулся к раву:

— Простите?

— Как ролевая модель для ребенка…

— Это отличная модель.

Рав продолжил, обращаясь к Джулии:

— Вы, должно быть, понимаете, о чем я.

— Я понимаю.

— Мы не понимаем, о чем вы.

— Пожалуй, если Сэму не кажется, что любые слова, как их ни…

— Вы читали Роберта Каро — второй том биографии Линдона Джонсона?

— Не читал.

— Что ж, если бы вы были равом светского толка и читали эту классику жанра, вы бы знали, что страницы с 432 по 435 посвящены тому, что Ирвин Блох больше, чем кто-либо в Вашингтоне, да и вообще где бы то ни было, сделал для того, чтобы Закон об избирательных правах прошел в конгрессе. Мальчику не найти лучшей ролевой модели.

— Мальчику и не надо искать, — сказала Джулия, глядя прямо на рава.

— Что ж… мой отец писал в блоге такое, за что его можно упрекнуть? Да. Писал. Досадное. И жалел потом. Представьте себе огромный шведский стол сожалений. Но чтобы вам заявлять, будто его добродетельность никак не может быть примером для его внуков…

— Со всем уважением, мистер Блох…

Джейкоб обернулся к Джулии:

— Пойдем отсюда.

— Давай лучше сделаем то, что нужно Сэму.

— Сэму здесь ничего не нужно. Напрасно мы заставили его праздновать бар-мицву.

— Что? Джейкоб, мы его не заставляли. Может, слегка подтолкнули, но.

— Подтолкнули, когда обрезали. С бар-мицвой просто заставили.

— Последние два года твой дед только и говорит, что единственное, ради чего он еще живет, — увидеть бар-мицву Сэма.

— Значит, она тем более не нужна.

— И мы же хотим, чтобы Сэм знал, что он еврей.

— А у него был какой-то шанс этого не знать?

— Чтобы он был евреем.

— Евреем, да. Но религиозным?

Джейкоб никогда не понимал, как ответить на вопрос, религиозен ли ты. Он никогда не жил вне синагоги, никогда не обходился без попыток соблюдения кашрута, никогда не допускал — даже в моменты величайшей досады на Израиль, отца, американское еврейство или отсутствие Бога, — что будет воспитывать детей без какого-то знакомства с еврейскими традициями и обрядами. Но двойное отрицание не религия. Или, как скажет брат Сэма Макс на своей бар-мицве тремя годами позже, "Сбережешь только то, что отказываешься отпустить". И как бы Джейкоб ни ценил преемственность (истории, культуры, мыслей и ценностей), как бы ни хотел верить, что есть какой-то глубокий смысл, доступный не только ему, но и его детям, и их детям тоже, — свет пробивался у него между пальцами.

Когда Джейкоб и Джулия только начали встречаться, они часто говорили о "религии двоих". Если бы она не облагораживала, то ее следовало бы стыдиться. Их Шаббат: каждую пятницу вечером Джейкоб читал вслух письмо, которое всю неделю писал Джулии, а она наизусть декламировала стихи; затем, убрав верхний свет, отключив телефон, сунув наручные часы под подушку красного вельветового кресла, они не спеша съедали ужин, который приготовили вместе, наполняли ванну и любили друг друга, пока поднималась вода. Рассветные прогулки по средам, невзначай превращенный в ритуал, маршрут, прокладываемый раз за разом из недели в неделю, пока на тротуаре не протаптывалась дорожка, — неощутимая, но явная. Празднуя Новый год — Рош-Ашан, — вместо похода в синагогу они всегда проводили обряд ташлих: бросали хлебные крошки — символ сожалений уходящего года — в Потомак. Иные тонули, иные течение уносило к другим берегам, а часть сожалений подхватывали чайки, чтобы накормить ими своих еще слепых птенцов. Каждое утро, прежде чем встать с кровати, Джейкоб целовал Джулию между ног — без вожделения (обычай требовал, чтобы этот поцелуй ничего за собой не влек), но с благоговением. Они начали собирать в поездках предметы, которые, как кажется, внутри больше, чем снаружи: океан, заключенный в раковине, испечатанная лента пишущей машинки, мир в зеркале из посеребренного стекла. Все как будто превращалось в ритуал — появление Джейкоба, каждый четверг забиравшего Джулию с работы, утренний кофе в обоюдном молчании, сюрпризы Джулии, заменявшей закладки Джейкоба в книгах записочками, — пока, словно Вселенная, расширившаяся до последних пределов и схлопнувшаяся в исходное состояние, все не рассыпалось.

Иные пятничные вечера выходили слишком поздними, а утренние часы сред слишком ранними. После трудных разговоров не бывало поцелуев между ног, а когда в тебе нет великодушия, многое ли покажется больше, чем на первый взгляд? (А обиду на полку не положишь.) Они держались за то, что могли удержать, и старались не признавать, какими приземленными стали. Но то и дело, обычно в моменты самозащиты, которая, несмотря на все мольбы всех лучших ангелов, просто не могла не принять форму обвинения, кто-нибудь из них говорил: "Мне не хватает наших Шаббатов".

Рождение Сэма как будто давало новый шанс, как и появление на свет Макса и Бенджи. Религия троих, четверых, пятерых. Они церемониально отмечали рост детей на дверном косяке в первый день нового года — иудейского и светского — неизменно с самого утра, пока сила земного тяготения не внесла свои коррективы. Каждое 31 декабря бросали в огонь бумажки с обещаниями, по вторникам после обеда всей семьей выгуливали Аргуса и читали школьные табели по дороге в "Ваче" на запрещенные во всех иных случаях аранчиатас и лимонатас. В строгом порядке происходило укладывание в постель, по сложному протоколу, а на дни рождения все спали в одной кровати. Они, бывало, блюли Шаббат — равно и в смысле его соблюдения, и в смысле свидетельства собственной религиозности — с халой из "Здоровой пищи", кедемовским виноградным соком и конусами из воска оказавшихся на грани исчезновения видов пчел в серебряных подсвечниках исчезнувших предков. Между благословением и едой Джейкоб и Джулия подходили к каждому сыну и, охватив его голову ладонями, шептали на ухо, за что они им гордились на этой неделе. От такой полной интимности — запускать пальцы в волосы, от любви, что не была тайной, но говорить о которой полагалось лишь шепотом, дрожали нити накаливания в померкших лампах.

После обеда исполняли обряд, происхождение которого никто не мог вспомнить, но смысл никогда не подвергался сомнению: ходить по дому с закрытыми глазами. Было здорово болтать, дурачиться, смеяться, но в этой слепоте они всегда замолкали. Раз за разом у них вырабатывалась привычка к беззвучной темноте, и они могли не открывать глаз сначала десять минут, а потом и двадцать. Они встречались вновь у кухонного стола и там одновременно открывали глаза. И каждый раз это было как откровение. Как два откровения: чуждость дома, в котором дети жили от рождения, и чужеродность зрения.

В один из Шаббатов, по дороге в гости к прадеду, Исааку, Джейкоб сказал:

— Человек напился на празднике и по дороге домой насмерть сбил ребенка. Другой напился так же, но добрался домой без происшествий. Почему первый до конца своих дней будет сидеть в тюрьме, а второй наутро проснется как ни в чем не бывало?

— Потому что тот насмерть сбил ребенка.

— Но с точки зрения того, что они сделали неправильно, они виноваты одинаково.

— Но второй ребенка не сбил.

— Однако не потому, что не виноват, а просто ему повезло.

— И все равно, первый-то сбил.

— Но если рассуждать о вине, то не надо ли учитывать кроме результата еще действия и умысел?

— А что за праздник это был?

— Что?

— Да, и что тот ребенок делал на улице так поздно?

— По-моему, дело не в…

— Родители должны были за ним следить. Их надо посадить в тюрьму. Наверное, тогда у него не было бы родителей. Если только он не жил с ними в тюрьме.