Вот я — страница 39 из 100

хорошая память

пока нет?

пока нет

но примешь

ты задумывался почему это вообще важно

что ахилесса ранили в пятку

потому что только эта часть тела у него

была уязвимой

и? остался бы бессмертным но хромым

чувствую, ты знаешь ответ

знаю

я бы тоже оченьоченьочень хотел знать

оченьоченьочень хорошо узнаешь

только измени это "хотел"

тысячу раз готов

на "люблю"

ну скажи

там не так что пятка была

его единственным уязвимым местом

его смерть была в пятке

это как если все обитатели небоскреба

спустились в подвал, а его затопило

и тогда люди, работавшие на разных этажах,

которые иначе никогда бы не встретились не разговорились,

не решили вместе пообедать,

не стали бы вместе обедать постоянно,

не познакомились бы семьями,

не стали вместе отмечать праздники,

не завели бы детей,

которые тоже завели бы детей, а те своих детей

но они все утонули

и?

Может быть, дело в расстоянии

Джейкоб был единственным, кто называл израильских кузенов "наши израильские кузены". Для всех остальных членов семьи они были просто "израильскими кузенами". Дело не в том, что Джейкоб хотел подчеркнуть общность с ними, да и от слишком тесной близости его коробило, но ему казалось, что семейного тепла израильтянам причитается соразмерно густоте крови. Или ему казалось, что ему должно так казаться. Было бы легче, если бы с ними было легче.

Тамира Джейкоб знал с детских лет. Их деды были братьями, рожденными в галичанском штетле столь ничтожного размера и значения, что немцы не заглядывали туда, пока не пошли второй раз по черте оседлости за последними остатками евреев. Братьев всего было семь. Исаак и Бенни избежали участи пятерых других, просидев вдвоем в земляной норе больше двухсот дней, а потом скрываясь в лесу. За любым разговором о тех днях, подслушанным Джейкобом — Бенни вроде бы убил фашиста, Исаак вроде бы спас еврейского мальчика, — вставал с десяток историй, которых ему не суждено было подслушать.

Братья год провели в лагере для перемещенных лиц, где познакомились с будущими женами, которые приходились друг другу сестрами. У каждой пары родилось по ребенку, оба мальчики: Ирв и Шломо. Бенни увез семью в Израиль, а Исаак в Америку. Исаак так и не понял Бенни. Бенни понял Исаака, но так и не простил.

Не прошло и двух лет, как Исаак с Сарой открыли еврейскую лавочку в шварце[26] районе, освоили английский в нужной для жизни мере и начали откладывать деньги. Ирв выучил правило высоко отбитого мяча, алфавитно-слоговую систему именования вашингтонских улиц, научился стыдиться вида и запаха своего дома, а однажды утром его сорокадвухлетняя мать спустилась открыть лавочку и вдруг свалилась и умерла на месте. От чего умерла? От сердечного приступа. От инсульта. От необходимости выживать. Вокруг ее смерти воздвиглась столь высокая и плотная стена молчания, что никто не знал никаких существенных ее обстоятельств, и более того: никто не знал, что́ знают другие. Спустя много десятков лет на похоронах отца Ирв позволит себе задаться вопросом: не наложила ли его мать на себя руки?

В их семье было то, что никогда не следовало вспоминать, и то, что никогда не следовало забывать, а то, что дала им Америка, следовало рассказывать снова и снова. В детстве Джейкоба дед пичкал историями о величии Америки: как военные кормили его и одевали после войны; как на Эллис-Айленде ему ни разу не предложили сменить имя (он сам решил его сменить); говорил, что ограничивала человека только сила его собственного желания работать, что он никогда ни в ком и ни в чем не встречал даже малейшего налета антисемитизма — только безразличие, а это лучше любви, потому что надежнее.

Братья ездили друг к другу раз в несколько лет, как будто поддержание родственной близости задним числом могло победить немцев и спасти всех. Исаак заваливал семью Бенни дорого выглядевшими безделушками, водил в "лучшие" второсортные рестораны, на неделю закрывал лавку, чтобы показать им достопримечательности Вашингтона. А распрощавшись, вдвое дольше срока их пребывания стенал, какие у них широкие черепа и узкие взгляды, повторял, что американские евреи — евреи, а эти израильские сумасшедшие — жиды, народ, который, дай ему волю, будет приносить животных в жертву и служить царям. Но потом снова заводил песню о том, как важно поддерживать тесные связи.

Джейкоб считал израильских кузенов — своих израильских кузенов — любопытными, одновременно знакомыми и чужими. В их лицах он видел лица своих родных, только немного другие, и эту инакость равно можно было назвать темнотой или простотой, фальшью или свободой — сотни тысяч лет эволюции, утрамбованные в одном поколении. Может, это был такой экзистенциальный запор, но израильтяне, казалось, ничем не заморочивались. А в семье Джейкоба всем было дело до всего. Они были великие заморочники.

В первый раз Джейкоб приехал в Израиль в четырнадцать лет — просроченный подарок, которого он и не хотел, на бар-мицву, которой не проходил. Новое поколение Блуменбергов отвело новых Блохов к Стене Плача, в трещины которой Джейкоб засунул просьбы о том, что его ни капли не волновало, но, он знал, должно было волновать: лекарство от СПИДа, полноценный озоновый слой и тому подобное. Они вместе квасились в Мертвом море среди древних слонообразных евреев, читавших полупогруженные в воду газеты, истекавшие кириллицей. Вместе они ранним утром взобрались по скалам в Масаду и набили карманы камнями, которые, вероятно, держали в ладонях еврейские самоубийцы. Они смотрели с высоты квартала Мишкенот-Шаананим, как проступает на рассветном небе ветряная мельница Монтефиори. Сходили в маленький парк, названный в честь прадеда Джейкоба, Гершома Блуменберга. Он был почитаемым раввином, и его выжившие последователи сохранили верность его памяти, решили не призывать другого раввина и приняли конец своей общины. На улице было 105 градусов[27]. Мраморная скамья была прохладной, но прибитая к ней металлическая табличка с именем раскалилась так, что нельзя было прикоснуться.

Однажды утром они ехали в машине на прогулку у моря, и вдруг заревела сирена воздушной тревоги. Джейкоб округлившимися глазами посмотрел на Ирва. Шломо остановил машину. Прямо посреди дороги, на шоссе. "Полетело что-то?" — спросил Ирв, как будто сирена могла означать трещину в фильтре выхлопных газов. Шломо и Тамир вышли из машины с бездумной решимостью зомби. Все на шоссе выходили из автомобилей, выпрыгивали из фур, слезали с мотоциклов. И стояли в полном молчании, как тысячи неупокоенных евреев. Джейкоб не знал, был ли это конец, какое-то гордое приветствие ядерной зиме, или повинность, или какой-то национальный обычай. Как болванчики в большом социопсихологическом эксперименте, Джейкоб с родителями сделали то же, что все вокруг, и молча встали рядом с машиной. Когда сирена смолкла, жизнь забурлила. Они сели в машину и продолжили путь.

Ирв, очевидно, слишком боялся обнаружить свое неведение, чтобы разрешить свое неведение, так что о странном событии пришлось спросить Деборе.

— Йом ха-Шоа, — ответил Шломо.

— Который в честь деревьев? — спросил Джейкоб.

— В честь евреев, — ответил Шломо, — которых срубили.

— Шоа, — пояснил Джейкобу Ирв, как будто всегда знал это, — означает "холокост".

— Но зачем все останавливаются и стоят молча?

— Затем, что это меньше всего остального кажется неподходящим, — сказал Шломо.

— А куда надо смотреть? — спросил Джейкоб.

— В себя, — ответил Шломо.

Джейкоба этот обычай одновременно зачаровал и оттолкнул. У американских евреев отношение к холокосту было "Никогда не забудем", потому что остается вероятность забвения. В Израиле сирену воздушной тревоги включают на две минуты, потому что иначе она ревела бы, не умолкая.

Шломо был таким же безгранично гостеприимным, как прежде Бенни. Даже более того: его не связывало благородство выжившего. И у Ирва с благородством никогда не было проблем. Так что постоянно происходили сцены, особенно когда в конце обеда приносили счет.

— Не трогай!

— Это ты не трогай!

— Не оскорбляй меня!

— Я оскорбляю тебя?

— Вы мои гости!

— Вы хозяева!

— Я с вами больше есть не буду!

— Ну-ну, надейся!

Не один раз подобные соревнования в щедрости переходили в настоящие оскорбления. Не раз — дважды — рвались в клочки совершенно честные деньги. Выигрывали ли все, проигрывали ли все? Откуда это жесткое "или — или"?

С особенной ясностью и теплотой Джейкобу помнилось время, проведенное в доме Блуменбергов, двухэтажном строении с претензией на ар-деко, забравшемся на склон хайфского холма. Там все поверхности были из камня, и в любое время дня сквозь носки чувствовалась их прохлада — весь дом, как скамья в Блуменберг-парке. На завтрак там подавали косо нарезанные огурцы и кубики сыра. Вылазки в странно-специализированные двухкомнатные "зоопарки": парк змей и парк мелких млекопитающих. На ленч мать Тамира готовила множество закусок — с полдюжины салатов, с полдюжины нарезок. У себя дома Блохи взяли за правило стараться не включать телевизор. Блуменберги взяли за правило стараться не выключать.

Тамир был повернут на компьютерах и коллекцией цифровых порноснимков обзавелся еще до того, как у Джейкоба появился текстовый процессор. В те дни Джейкоб листал порножурналы, спрятав в справочник в "Барнс энд Ноубл", с кропотливостью талмудиста, пытающегося постичь Божью волю, исследовал каталоги дамского белья в поисках случайного соска или темнеющего лобка и слушал стоны на канале "Клубничка", где был блокирован видеосигнал, но без помех транслировался звук. Величайшей возможной угрозой нравственности были трехминутные фрагменты любого фильма, бесплатно предоставляемые отелем: семейный, взрослый, взрослый. Даже подростком Джейкоб видел здесь мастурбационную избыточность: если три минуты взрослого фильма убедили тебя, что это сто́ящий взрослый фильм, значит, он тебе уже не нужен. Компьютер Тамира тратил полдня на загрузку ролика с трахом в сиськи, но зачем еще существует время?