Вот я — страница 55 из 100

Кадры со стадиона сменились лицом Адии, маленькой палестинки, у которой в землетрясении погибла вся семья и которую подобрал на улице американский фотожурналист. Эта история взволновала мир и продолжала волновать. Может, дело было в прекрасном личике. Может, в том, как они с американцем держались за руки. Это был светлый эпизод в эпицентре трагедии, но и в нем тоже была трагедия, думал Джейкоб, или по крайней мере, недобрый знак, ведь это доброе чувство возникло между палестинкой и американцем. Макс в какой-то момент стал класть фото Адии под подушку на ночь. Когда обрушился сиротский приют и она пропала, Макс тоже пропал. Все знали, где он, — исчез только его голос, взгляд и улыбка — но никто не знал, как его найти.

— Алло! — позвала Джулия, водя рукой перед лицом Джейкоба.

— А?

— Ты смотрел телик, пока мы разговаривали?

— Краем глаза.

— Я понимаю, что Ближний Восток рушится и что в образовавшуюся воронку засосет весь мир, но сейчас это важнее. — Она поднялась и выключила телевизор, который, как показалось Джейкобу, вздохнул с облегчением.

— Сходи погуляй с Аргусом, потом закончим.

— Когда ему действительно надо, он скулит у двери.

— Зачем заставлять его скулить?

— Ну когда пора, я имею в виду.

— Ты думаешь, надо сначала поговорить с Максом? Потом с остальными?

— Или с Максом и Сэмом. На случай, если один из них расплачется. Бенджи точно подхватит, так что мы должны дать им возможность все переварить и взять себя в руки.

— Или дать им поплакать вместе, — сказала Джулия.

— Может, сначала с Сэмом. У него, скорее всего, будет самая сильная реакция — какой бы она ни была, — но он больше других способен ее сдержать.

Джулия потрогала книгу на журнальном столике.

— А что, если заплачу я? — спросила она.

Эти слова заставили Джейкоба встрепенуться, он захотел коснуться Джулии — взять за плечи, погладить по щеке, почувствовать, как совмещаются бороздки их папиллярных линий, — но он не знал, можно ли это еще. Ее спокойствие во время разговора не казалось холодностью, но создавало вокруг нее некоторую пустоту. Что, если она заплачет? Разумеется, она заплачет. Они все заплачут. Они завоют. И это будет кошмар. Судьбы детей поломаны. Десятки тысяч людей погибнут. Израиль падет. Он хотел всего этого не потому, что любил страх, а потому, что, представляя худшее, он удерживал его вдали — зная о Судном дне, он проживал день за днем как обычно.

Много лет назад по дороге к Исааку Сэм спросил с заднего сиденья:

— Бог ведь повсюду, правда?

Джейкоб с Джулией переглянулись с привычным недоумением: откуда-он-этого-набрался.

Джейкоб взялся ответить:

— Да, те, кто верит в Бога, обычно так считают.

— И Бог всегда был всюду?

— Полагаю, так.

— Тогда я вот чего не могу понять, — сказал Сэм, глядя на молодой месяц, плывший за окном машины. — Если Бог всюду, куда Он поместил мир, когда сотворил его?

Джейкоб с Джулией переглянулись, теперь восхищенно.

Джулия обернулась и, глядя на Сэма, который все так же смотрел в окно, то и дело переводя взгляд назад, как каретку пишущей машинки, сказала:

— Ты удивительный человек.

— Ладно, — отозвался Сэм, — но куда Он его поместил?

Тем вечером Джейкоб провел небольшое изыскание и узнал, что заданный Сэмом вопрос за тысячелетия заставил написать целые философские тома и что общепринятым ответом служит каббалистическое учение о цимцуме. В общем, Бог был везде, и, как предположил Сэм, когда Он задумал сотворить мир, для мира еще не было места. И тогда Он уменьшился. Одни толкователи видели в этом акт сжатия, другие — сокрытия. Творение потребовало самоумаления, и Джейкобу это казалось высшей скромностью, чистейшей щедростью.

Сидя теперь рядом с Джулией и репетируя ужасный разговор, Джейкоб думал: может быть, все эти годы он неверно понимал пространство, окружавшее жену: ее спокойствие, отстраненность. Может, это не был защитный буфер, а была величайшая скромность, чистейшая щедрость. Что, если она не уклонялась, а приглашала? Или и то и другое одновременно? Уклонялась и приглашала? И ближе к сути: сотворяла мир для их детей и даже для Джейкоба.

— Ты не заплачешь, — сказал он, пытаясь проникнуть в ее пространство.

— А если заплачу, будет плохо?

— Не знаю. Наверное, при прочих равных, лучше на них это не изливать. Изливать — немного не то слово. Я имею в виду… Ну, ты знаешь, что.

— Знаю.

Ее знаю удивило и еще сильнее встряхнуло Джейкоба.

— Мы это обсудим не один десяток раз, и оно будет восприниматься по-другому.

— Но не перестанет меня убивать.

— А адреналин момента поможет удержать слезы.

— Наверное, ты прав.

Наверное, ты прав. Прошло немало времени — казалось, что прошло немало времени, поправил бы доктор Силверс, — с тех пор, когда Джулия тем или иным образом соглашалась с эмоциональными суждениями Джейкоба, а не противилась им на уровне рефлекса. В этих словах была доброта — наверное, ты прав, — которая разоружила его. Ему не нужно было оказаться правым, но нужна была эта доброта. Что, если каждый раз, когда на уровне рефлекса отвергала или просто не замечала его точку зрения, она говорила бы наверное, ты прав? Под сенью этой доброты ему было бы так легко признать себя неправым.

— А если ты заплачешь, — продолжил Джейкоб, — то плачь.

— Хочется, чтобы они перенесли это легче.

— Тут без шансов.

— Ну, насколько можно легче.

— Какой-нибудь выход мы найдем в любом случае.

Найдем выход. Какое странное заверение, подумала Джулия во время репетиции разговора, главный смысл которого в том, что выхода они не нашли. И вместе не найдут. И все-таки заверение прозвучало в объединяющей форме: мы.

— Пожалуй, выпью воды, — сказала Джулия. — Тебе принести?

— Я подойду к двери и поскулю, когда по-настоящему захочу.

— Ты считаешь, детям станет хуже? — спросила Джулия, удаляясь на кухню.

Джейкоб подумал, не была ли вода лишь предлогом, чтобы не смотреть ему в лицо при этом вопросе.

— Я включу телевизор на секунду. Без звука. Не могу не видеть, что происходит.

— А как же то, что происходит здесь?

— Я не отвлекаюсь. Ты спросила, станет ли, по-моему, детям хуже. Да, я думаю, это единственно верная формулировка.

Карта Ближнего Востока, хищные стрелы, показывающие продвижение различных армий. Происходят боевые столкновения, в основном с сирийцами и "Хезболлой" на севере. Турки берут все более враждебный тон, а новообразованная Трансаравия накапливает войска и самолеты на территории бывшей Иордании. Но это все пока управляемо, улаживаемо и в нужной степени сомнительно.

— Не сомневайся, я буду плакать, — сказал Джейкоб.

— Что?

— Я бы тоже глотнул воды.

— Я не слышала, что ты сказал.

— Я сказал: даже если ты не увидишь, как я плачу, я буду плакать.

Это было то — казалось тем, — что он должен был сказать. Джейкоб всегда знал — ему всегда казалось, — что, по мнению Джулии, ее эмоциональный контакт с детьми глубже, что поскольку она мать, женщина, и просто, что это — она, ей удалось создать такую связь, какую отец, мужчина, или Джейкоб, создать не в силах. Она все время давала это понять — казалось, что дает понять, — и время от времени говорила вслух, хотя каждый раз это маскировалось разговором о тех возможностях, которые дети находили только в общении с отцом, например, весело проводить время.

В ее представлении их с Джейкобом родительские роли, в общем, так и различались: глубина и веселье. Джулия вскармливала детей грудью. Джейкоб заставлял хохотать, искрометно изображая ложкой самолет, идущий на посадку в рот. У Джулии была глубинная, неподвластная разуму потребность проверять, хорошо ли они спят. Джейкоб будил их, когда в бейсбольном матче объявляли дополнительные иннинги. Джулия учила их таким словам, как ностальгия, экзистенциальный и меланхоличность. Джейкоб любил говорить: "Нет плохих слов, есть неудачное словоупотребление", чтобы оправдать якобы удачное употребление таких слов, как "чмо" или "сраный", которые Джулию бесили не меньше, чем радовали мальчиков.

Был и другой взгляд на это противопоставление глубины и веселья, и на его обсуждение с доктором Силверсом Джейкоб тратил бесконечные часы, — тяжесть и легкость. Джулия всему добавляла тяжести, распахивала закоулки самых интимных переживаний, на любое вскользь брошенное замечание наворачивала подробный разговор, постоянно внушала, как ценно грустить. Джейкобу и беды-то, в большинстве своем, не казались бедами, а те, что казались, лечились отвлечением, едой, физической активностью или временем. Джулия неизменно хотела придать мальчикам серьезности: культура, зарубежные путешествия, черно-белые фильмы. Джейкоб не видел ничего дурного — даже видел благо — в более живых, легкомысленных занятиях, таких как походы в аквапарки, бейсбол, дурацкое кино про супергероев, доставлявшее море удовольствия. Джулия понимала детство как время, когда формируется душа. Джейкоб — как единственный момент в жизни, когда можно чувствовать себя счастливым и защищенным. Они видели друг в друге миллион недостатков и понимали, что друг другом живут.

— Помнишь, — спросила Джулия, — как не знаю сколько уж лет назад моя подруга Рейчел пришла к нам на седер?

— Рейчел?

— Из архитектурной школы. Да помнишь, она пришла со своими близнецами?

— И без мужа.

— Точно. У него случился сердечный приступ в спортзале.

— Поучительная история.

— Ты помнишь?

— Конечно, позвали из жалости.

— Я думаю, в детстве она ходила в ешиву или еще в какое-то строгое еврейское учебное заведение. Тогда я этого не понимала и потому в конце концов почувствовала себя так неловко.

— Отчего?

— Оттого, какие мы неграмотные евреи.

— Но ей понравилось с нами, ведь так?

— Понравилось.

— Так и забудь свою неловкость.