— Не знаю.
— Никто не знает, значит, ты не можешь ошибиться.
— Я даже не догадываюсь.
— Может, как смех? — предположил Макс.
— Как смех?
— Ну, я не знаю. Но у нас так.
На секунду, как мгновенный укол, Джейкоба охватил ужас, что он умудрился сломать жизнь трем самым прекрасным на свете человеческим существам.
Он вспомнил, что, когда Сэм был малышом, каждый раз, как он оцарапается, порежется или обожжется, после каждого анализа крови, каждого падения с ветки дерева, которая потом всегда считалась "слишком высокой", Джейкоб спешил подхватить его на руки, будто земля под ногами внезапно вспыхнула огнем, и говорил: "Ты цел. Все нормально. Ничего страшного. Ты цел". И Сэм всегда ему верил. И Джейкоба потрясало, как это всякий раз срабатывало, и устыжало. Бывало, если требовалась ложь более явная, например, когда текла кровь, Джейкоб даже говорил: "Смешно". И сын верил ему, ведь у сыновей нет выбора. Но сыновьям бывает больно. И если они боль никак не показывают, это не значит, что ее нет. Это другая боль. Когда Сэму размозжило пальцы, он повторял: "Смешно. Смешно же, да?" Это было унаследованное.
Ноги Джейкоба уже не выдерживали веса сердца. Он чувствовал, что колени подгибаются, не то от слабости, не то для молитвенного преклонения.
Он положил руку Джулии на плечо. Она не обернулась, никак не ответила на его прикосновение, но помогла устоять на ногах.
— Что ж, — сказал рав, вернувшись к роли главного оратора, — что мы скажем об Исааке Блохе и как мы будем оплакивать его? В его поколении было лишь два типа евреев: те, кто погиб, и те, кто выжил. Мы клялись чтить погибших, честно хранили обещание никогда их не забывать. Но отвернулись от тех, кто уцелел, и забыли их. Вся наша любовь досталась мертвым. Но теперь оба эти типа евреев имеют равный статус в смерти. Может, Исаак не встретится с братьями в загробной жизни, но он встретился с ними в смерти. И что же мы можем сказать о нем теперь и как мы его оплачем? Его братья погибли не потому, что были слабее, но Исаак выжил и умер оттого, что был сильным. Кайн бриере из ойх а бриере. Отсутствие выбора — это тоже выбор. Как мы расскажем историю человека, у которого никогда не было выбора? От этого зависит наше понимание праведности, того, какая жизнь достойна спасения. О чем плакал младенец Моисей? О себе ли он плакал? От голода или страха? Плакал ли о своем народе? Его неволе и страданиях? Или то были слезы благодарности? Может, дочь фараона не слышала его плача, потому что он не плакал, пока корзину не открыли. Как нам следует оплакать Исаака Блоха? Слезами — но какими именно слезами? Молчанием — какого рода? Или какой песней? Наш ответ не спасет Исаака, но может спасти нас.
Всеми тремя, разумеется. Джейкоб видел фигуру рава сквозь толщу пяти тысячелетий. Всеми тремя, в силу трагедии, в силу почтения и в силу благодарности. В силу всего, чему надо было случиться, чтобы мы оказались здесь, в силу лжи, ожидающей впереди, в силу моментов радости столь великой, что они нисколько не подобны счастью. Слезами, молчанием, пением, потому что он выжил, чтобы мы могли грешить, потому что наша религия столь же великолепна, непрозрачна и хрупка, как витражи в минуты чтения Кол Нидре, потому что Экклезиаст ошибся: время есть не для всего.
Чего ты хочешь? Скажи мне. Что угодно. И у тебя будет, что ты хочешь.
Джейкоб заплакал.
Джейкоб завыл.
Имена были великолепны
Джейкоб нес гроб вместе с кузенами. И груз был значительно легче, чем он ожидал. Как мог человек, проживший столь тяжелую жизнь, оказаться таким легким? А вот задача эта оказалась на удивление непростой: несколько раз они чуть не упали, а Ирву лишь полувзмаха не хватило, чтобы скатиться в могилу вместе с отцом.
— Это самое плохое кладбище в мире, — заметил Макс, ни к кому не обращаясь, но достаточно громко, чтобы услышали все.
Наконец им удалось устроить простой сосновый гроб на широких полосах ткани и опустить в могилу.
Вот и все: свершилось. Ирв взял на себя ответственность — привилегию мицвы — бросить на отцовский гроб первую лопату земли. Он набрал с горой, повернулся к могиле и, опрокинув лопату, высыпал землю. Удар был громче, чем все ждали, и резче: будто все частички этого кома земли одновременно соприкоснулись с досками и будто падали они с гораздо большей высоты. Джейкоб поморщился. Джулия с мальчиками поморщились. Все поморщились. Кто-то подумал о теле в гробу. Кто-то об Ирве.
Как играть ранние воспоминания
Мои первые воспоминания попрятаны в дедовском доме, как афикоманы[39]: пенные ванны со средством для мытья посуды; футбол в комнате, на коленках, с внуками уцелевших — эти игры всегда кончались ушибами или ранами; портрет Голды Меир, на котором, как казалось, двигались глаза; кристаллы растворимого кофе; жемчужинки жира на поверхности любой жидкости; игра в "Уно" за кухонным столом: только мы, два человеческих существа, вчерашний бублик, недельная "Джюиш Уик", восстановленный из концентрата сок с последней крупной распродажи, когда уж она там была. Я всегда его обыгрывал. Бывало, мы за вечер по сто партий играли, иной раз тратя на это оба вечера выходных, иногда по три уикенда в месяц. Он всегда проигрывал.
Что я считаю своим самым первым воспоминанием, вряд ли на самом деле первое — оно слишком позднее. Я путаю основополагающее и первое: так же и в домах, как нередко повторяла Джулия, первый этаж — это обычно второй, а то и третий.
Вот мое самое первое воспоминание: я сгребал листья перед домом и заметил что-то возле боковой двери. Это была мертвая белка, на которой уже начали копошиться муравьи. Сколько она там пролежала? Отравилась ли она ядом? Каким? Загрызла ли ее соседская собака, а потом, исполнившись собачьего раскаяния, принесла нам свой позор? Или свою гордость? А может, белка умерла, пытаясь проникнуть в дом?
Я побежал в дом и рассказал матери. У нее были запотевшие очки: она мешала в кастрюле, которую не видела. Не поворачиваясь, она сказала мне: "Иди к папе, он разберется".
Сквозь открытую дверь — стоя по безопасную сторону порога, — я смотрел, как отец надел на руку чистый полиэтиленовый пакет из тех, в которых приносили утреннюю "Пост", поднял белку, а затем вынул руку, вывернув пакет наизнанку, так что белка оказалась в нем. Пока отец мыл в ванной руки, я стоял рядом с ним возле раковины и задавал вопрос за вопросом. Мне то и дело преподавали уроки, и я привык думать, что любые события содержат какое-то необходимое знание, какую-то мораль.
Она была холодная? Когда, по-твоему, она умерла? А от чего? Ты не боялся?
— Боялся? — спросил отец.
— Тебе было противно?
— Конечно.
— Но ты пошел и взял ее, как нечего делать.
Отец кивнул.
Я смотрел, как его обручальное кольцо посверкивает сквозь мыльную пену.
— Ты думал, что это отвратительно?
— Угу.
— Это было вообще ужасно.
— Угу.
— Я не смог бы ее взять.
Он посмеялся отеческим смешком и сказал:
— Когда-нибудь и ты сможешь.
— А что, если не смогу?
— Когда ты отец, то за тобой уже никого нет. Если ты не сделаешь что нужно, то кто сделает?
— Все равно, я не смог бы.
— Чем сильнее тебе будет не хотеться это делать, тем больше ты будешь отцом.
В шкафу лежала не одна сотня пластиковых пакетов. Отец выбрал чистый и показал мне, как в таком случае надо с ним управляться.
Несколько дней я думал только о той белке, а потом забыл о ней на четверть века, пока Джулия не забеременела Сэмом: в те дни мне стал вновь и вновь сниться кошмар — наша улица и вся округа завалены дохлыми белками. Тысячи дохлых белок: вдоль бровки тротуара, в полных мусорных контейнерах, простертые в застывших позах с вымокшим под стpуями дождевальных установок мехом. Во сне я неизменно откуда-то возвращался домой, неизменно шел пешком, и это всегда был конец дня. Занавешенные окна в доме светились, будто телеэкраны. У нас не было настоящего камина, но во сне из трубы поднимался дымок. Мне приходилось шагать на мысочках, чтобы не ступать по белкам, но иногда и этого не удавалось избежать. Я извинялся — перед кем? Белки лежали на подоконниках, на ступенях у дверей, вываливались из водосточных труб. Я видел их очертания сквозь ткань, проходя под матерчатыми навесами. Белки торчали из дверных прорезей для почты: очевидно, пытались найти еду или воду или просто умереть в доме — как та белка, что хотела умереть в доме моего детства. И во сне я знал, что мне придется убирать их всех.
Джейкобу захотелось встать подле отца, как он сделал тогда, ребенком, и спросить, как тот сумел бросить лопату земли в отцовскую могилу.
Ты думал, что это отвратительно?
Угу, ответил бы отец.
Я не смог бы.
Отец рассмеялся бы по-отечески и сказал:
Когда-нибудь и ты сможешь.
А что, если не смогу?
Дети хоронят родителей, потому что мертвых нельзя не хоронить. Родителям не обязательно приводить детей в этот мир, но детям приходится провожать родителей из него.
Ирв подал лопату Джейкобу. Их взгляды встретились. И отец прошептал сыну на ухо:
— Вот так оно и будет.
Представляя, как дети будут жить после него, Джейкоб не видел в этом для себя никакого бессмертия, как о том обычно, не особо мудрствуя, говорят, — обычно те люди, что пытаются уговорить других продолжать род. Не чувствовал ни удовлетворения, ни умиротворения, ни какого бы то ни было облегчения. Он чувствовал только неодолимую печаль обездоленного. Когда у тебя есть дети, смерть еще горшая несправедливость, потому что ты большего лишаешься. На ком женится Бенджи? (Против всех своих стараний, Джейкоб не мог отвязаться от еврейской уверенности, что он, конечно, захочет жениться и