— Хороший план, — сказал Бенджи. — Ты умный.
— Но они возьмут и заставят тебя, — сказал Макс.
— Ну как они заставят? Зажмут мне нос, пока я не разражусь гафтарой?
— Засадят дома.
— И что?
— Лишат компьютера.
— И что?
— Тебе будет плохо.
— Да не будет.
— А ты мог бы убежать? — предложил Бенджи.
— Убежать? — в один голос переспросили старшие, и Макс не смог удержаться от восклицания:
— Джинкс!
— Сэм, Сэм, Сэм, — сказал Бенджи, освобождая брата от наложенной на него немоты.
— Я не могу убежать, — сказал Сэм.
— Только пока война не кончится, — уточнил Макс.
— Я вас, ребята, не брошу.
— А я буду без тебя скучать, — заявил Бенджи.
Когда родители сообщили Сэму и Максу, что у них появится братик, Джейкоб, сглупив, предложил, чтобы дети придумали ему имя — чудесная мысль, которая оборачивается ста миллионами идей, но ни одной хорошей. Макс быстро остановился на Эде-Гиене, в честь прихвостня Шрама из "Короля Льва", очевидно решив, что такую роль младший брат будет при нем играть: верного подручного. Сэм хотел назвать братца именем Пенный: это было третье слово, на которое упал его палец при беглом пролистывании словаря. Сэм собирался предложить первое же, но им оказались поборы, а вторым — амбивалентность. Беда была не в том, что братья не сошлись, а в том, что оба имени были великолепны — Эд-Гиена и Пенный. Чудесные имена, носить которые любой почел бы за особую честь и которые практически гарантируют носителю счастливую судьбу. Они бросили монету, затем решили бросить трижды, потом семь раз, и наконец Джулия, вполне в своем духе, нежно сложила бумажку с выигравшим вариантом в японского журавлика и пустила в открытое окно, однако заказала мальчикам футболки с термопереводной надписью "Братья Пенного" и, конечно, комбинезон с именем "Пенный". Осталась фотография, где все трое в этих брендированных одежках спят на заднем сиденье "вольво", который в порядке легко выполнимой уступки Максу был теперь назван "Гиена Эд".
Сэм хлопнул себя по коленям, поманил Бенджи и сказал:
— Я бы тоже скучал без тебя, Пенный.
— Кто пенный? — не понял Бенджи, забираясь к брату на колени.
— Ты едва им не стал.
Макса все это слишком будоражило, чтобы принять или дать какое-то определение.
— Если ты убежишь, то я тоже.
— Никто не убежит, — сказал Сэм.
— И я, — сказал Бенджи.
— Мы должны остаться, — сказал Сэм.
— Почему? — спросили братья.
— Джинкс!
— Бенджи, Бенджи, Бенджи.
Сэм мог бы сказать: "Потому что о вас нужно заботиться, а я сам не справлюсь". Или: "Потому что бар-мицва моя и только мне нужно удирать от нее". Или: "Потому что жизнь — не фильм Уэса Андерсона". Но вместо этого он сказал:
— Иначе наш дом совсем опустеет.
— Так и надо, — сказал Макс. — Так ему и надо.
— И еще Аргус.
— Возьмем его с собой.
— Он и до угла не сможет дойти. Куда ему в бега?
Макс уже отчаивался:
— Тогда усыпим его, а потом убежим.
— Ты бы убил Аргуса, чтобы не было бар-мицвы?
— Я бы убил его, чтобы прекратить жизнь.
— Да, его жизнь.
— Нашу.
— У меня вопрос, — сказал Бенджи.
— Что? — в один голос спросили братья.
— Джинкс!
— Черт возьми, Maкс.
— Все нормально. Сэм, Сэм, Сэм…
— Какой у тебя вопрос?
— Макс сказал, ты можешь убежать, пока не кончится война.
— Никто не убегает.
— А что, если война никогда не кончится?
Евреи, пробил ваш час!
Джулия вернулась как раз к укладыванию детей. Это оказалось не так больно, как представляла она или Джейкоб, но только потому, что она представляла вечер гробового молчания, а он — вечер воплей. Они обнялись, мягко улыбнулись друг другу и приступили к делу.
— Папа добыл Тору.
— И раввина?
— Это было два в одном.
— Только не кантора, прошу.
— Слава Богу, нет.
— А ты все нашла в "Здоровом питании"?
— Я предпочла кейтеринг.
— За день-то?
— Ну, не лучший поставщик в городе. Кто-то им вменял сальмонеллез, но это не доказано.
— Слухи, конечно. У нас будет сколько, человек пятнадцать? Двадцать?
— Еды будет на сотню.
— Все эти шары с метелью… — сказала Джулия, искренне жалея.
Они лежали в деревянных клетях на трех полках в бельевом шкафу, по пятнадцать в ряду, по восемь рядов на полке. Их там никто не тронет несколько лет — такая масса плененной воды, как весь тот воздух, запертый в складированной пузырчатой упаковке, как слова, запертые в рисованных облачках мыслей. Наверное, в стеклянных сводах были микроскопические трещины, и вода медленно испарялась — может, по четверти дюйма в год, — и ко времени, когда Бенджи пришла пора проходить, или не проходить, бар-мицву, этот снег лежал на сухих дорожках, все еще белый.
— Кстати, дети ни о чем не догадываются. Я вчера сказал им, что ты уехала на объект, и они больше ни о чем не спрашивали.
— Мы никогда не узнаем, что им известно.
— И они не узнают.
— Всего лишь ночь, — сказала Джулия, загружая тарелки в машинку. — Но я никогда не покидала их по своей воле. Только когда мне приходилось. Я ужасно себя чувствую.
Вместо того чтобы облегчить ее переживания, Джейкоб решил разделить их:
— Это тяжело. — Но рядом был и другой ангел, сквозь крошечные ступни приколоченный к плечу Джейкоба: — Ты была у Марка?
— Когда?
— Это к нему ты ездила?
На этот вопрос было много возможных ответов. Она выбрала:
— Да.
Он принес снизу еще тарелок. Она приняла душ, чтобы снять напряжение в плечах и отпарить Сэму костюм. Он сводил Аргуса в Роуздейл, где они слушали, как в темноте другие собаки бегают за палкой. Она перестирала ворох детских трусов и носков, посудных полотенец. И они опять сошлись на кухне — вынимали из машинки чистые, все еще теплые тарелки.
Поневоле Джулия продолжила мысль с того места, где бросила:
— Пока они были малы, я и на две секунды глаз от них не отводила. Но придет время, и мы по нескольку дней подряд не будем разговаривать.
— Такого не будет.
— Будет. Все родители надеются, что с ними такого не случится, но это происходит со всеми.
— Мы не позволим такому произойти с нами.
— В то же время мы это только подхлестываем.
Потом они были наверху. Джулия перебирала свои флаконы и бутылочки и уже не могла вспомнить, что ищет. Он поменял отделения для своих свитеров и для футболок — в этом году чуть раньше обычного. За окнами было уже темно, но Джулия опустила шторы от утреннего солнца. Он влез на кушетку, чтобы дотянуться до лампочки. И вот они у парных раковин, чистят зубы.
— Есть интересный дом на продажу, — сказал Джейкоб, — в Рок-Крик-парке.
— На Дейвенпорт?
— Что?
Она сплюнула и сказала:
— Дом на Дейвенпорт?
— Да.
— Видела его.
— Ездила смотреть?
— Нет, объявление.
— Довольно неплохой, да?
— Этот дом лучше, — сказала Джулия.
— Этот самый лучший.
— Это очень хороший дом.
Он сплюнул, затем принялся чистить язык, то и дело ополаскивая щетку.
— Я лягу на диване, — сказал он.
— Могу и я.
— Нет, я пойду. Мне надо привыкать спать в неудобных местах, закалиться.
Его шутка затронула что-то важное.
— Наш по-модному потертый диван не так уж плох, — отшутилась она.
— Может, правильно будет поставить будильник пораньше и вернуться в спальню, чтобы дети увидели нас утром вместе?
— Когда-то же они должны узнать. А может, и уже знают.
— После бар-мицвы. Давай не портить им хотя бы это. Даже если все просто притворяются.
— А мы что, правда больше не собираемся говорить о твоем отъезде в Израиль?
— А о чем тут еще можно говорить?
— Это безумие.
— Это уже было сказано.
— Это нечестно по отношению ко мне и к детям.
— Это тоже было сказано.
А что она не сказала, и что он хотел бы услышать, а услышав, даже мог бы передумать ехать, было: "Потому что я не хочу, чтобы ты уезжал". Но вместо этих слов она тогда сказала: "Ты мне не муж".
Диван оказался удивительно удобным — более удобным, чем органический матрас из водорослей и конского волоса за семьсот долларов, купленный по настоянию Джулии, — но Джейкоб не мог уснуть. И даже ворочаться не было сил. Он не понимал, что чувствует: не то вину, не то унижение, не то просто грусть, — и, как всегда, его одолевали эмоции, которые он не мог определить и которые превращались в гнев.
Он спустился на первый этаж и включил телевизор. Си-эн-эн, Эм-эс-эн-би-си, "Фокс ньюс", Эй-би-си — всюду новости с Ближнего Востока, все об одном. Не пора ли наконец признать, что он ищет свой сериал, который даже и не его? Если это не самолюбование, то самобичевание. А это тоже самолюбование.
Наконец, вот и он, ретрансляция по Ти-би-эс. Иной раз Джейкобу удавалось убедить себя, что, если вырезать брань и обнаженку, выйдет еще лучше, что эти моменты вставлены лишь затем, что свободу показывать наготу и ругань нужно использовать, раз уж она есть. Джейкоб подумал, много ли исполнительные продюсеры делают на продаже сериала другим каналам, и переключился.
Он проскочил какое-то кулинарное реалити-шоу, какой-то экстремальный спорт, какую-то гадкую серию "Гадкого меня". Все это были очередные перепевки чего-то другого, да и то, что перепевалось, тоже отродясь не было оригинальным. Джейкоб совершил полный оборот вокруг планеты телевидения, вернувшись туда, откуда вышел: на Си-эн-эн.
Вульф Блицер опять переключил зрителей с созерцания своей полуфантомной бороды — вроде не борода, но и не отсутствие бороды — на очередную новую оправу. Человек с телевидения, стоящий перед экраном телевизора и с помощью этого телевизора в телевизоре объясняющий ближневосточную геополитику. Джейкоб ушел в себя. Обычно в моменты таких ментальных странствий он примеривался, не помастурбировать ли и стоит ли ради тех крошек воздушного риса, что могли еще остаться на дне пакета, тащиться наверх. Но теперь из-за завтрашней бар-мицвы он стал вспоминать собственную, которая прошла почти тридцать лет назад. Из Торы он учил "Ки Тиса" — вот невезенье, самый длинный фрагмент в "Исходе" и один из самых длинных во всей Торе. Кое-что он помнил и теперь. "Ки Тиса" значит "когда берешь": отличительные слова фрагмента, рассказывающего о первой в истории евреев переписи населения. Джейкобу смутно помнились еще какие-то мелодии, но это могли быть и обычные музыкальные фразы, похожие на еврейский распев, за такие цепляются люди, изображая, что читают молитву, которую, к собственному стыду, никогда не знали.