Вот я — страница 93 из 100

Он повернулся на стуле и посмотрел в окно, как часто делал, когда думал, словно мудрость можно было разглядеть только вдалеке. Повернулся обратно и сказал:

— Но если бы вы могли так жить… — и умолк. Снял очки. За двадцать лет, что я его знал, это был единственный раз, когда он при мне снял очки. Потер двумя пальцами переносицу. — Если бы вы могли так жить, наша с вами работа была бы закончена.

Я никогда не мог бы так жить, но наша с ним работа закончилась через год, когда на пробежке у него случился смертельный сердечный приступ. Мне позвонила одна психотерапевт, у которой был кабинет на том же этаже. Пригласила меня прийти к ней и поговорить об этом, но я не хотел с ней говорить. Я хотел говорить с ним. Я чувствовал, будто меня предали. Это он должен был сообщить мне о своей смерти.

А я должен был сообщить детям о том, почему мне грустно. Но как смерть доктора Силверса не дала ему сообщить мне о ней, так же и моя грусть не давала мне поделиться своей грустью с ними.

Музыканты встали по местам и без всякого вступления заиграли "Танец на потолке". Морского окуня передо мной больше не было: видимо, его унесли. И бокал с вином, что стоял передо мной, тоже исчез: видимо, я его выпил.

Мальчики побежали танцевать.

— Я тихонько сбегу, — сказал я Джулии.

— Как из Айслипа?

— Что?

— Сбежишь, как из Айслипа? — И тут же: — Извини. Я не хотела…

Когда мы были в Масаде, отец набил карманы камнями, и я, не понимая, что он делает, только чувствуя, что хочу его одобрения, тоже стал совать камни в карманы. Шломо велел нам положить их на место. Впервые на моей памяти он сказал мне и отцу "нет". Он сказал, что, если каждый будет уносить по камню, Масаду всю растащат по каминным полкам, книжным шкафам и журнальным столикам, и не будет больше Масады. Даже мальчишкой я понимал, что это смешно — уж если что и вечно на свете, так это горы.

Как из Айслипа.

Я шагал к машине под небом, в котором сгущались околоземные объекты.

Где-то в свадебной гостевой книге стоят подписи моих детей. Почерк они выработали сами. Но это я дал им имена.

Я припарковался, въехав двумя колесами на бордюр. Кажется, я даже не закрыл за собой входную дверь.

И вот я пишу в своем захламленном кабинете, а моя семья где-то танцует.

Сколько синагог удалось построить Сэму? Сохранилась ли хоть одна? Хотя бы одна стена?

Моя синагога сложена из слов. Пробелы между словами позволяют ей спружинить и устоять, когда под ней дрожит земля. У входа в святилище висит мезуза, к дверному косяку приколочен еще один дверной косяк — годичные кольца моей семьи. Внутри ковчега спрятано разбитое и целое: раздробленная рука Сэма — рядом с рукой, которой он тянулся за карточкой игры "Я знаю"; Аргус, лежащий в собственном дерьме, — рядом с неугомонным, виляющим хвостом щенком, который писался каждый раз, как Макс входил в дом; послевоенный Тамир — рядом с довоенным Ноамом; неразгибающиеся колени моего деда — рядом с несуществующей вавочкой его правнука, которую я целую; отражение отца в занавешенном черной тканью зеркале — рядом с отражением в зеркале заднего вида моих засыпающих сыновей, рядом с человеком, который никогда не прекратит писать эти слова, который провел жизнь, разбивая кулаки о двери своей синагоги, умоляя его впустить, рядом с мальчиком, который фантазировал о том, как люди во имя спасения мира разбегаются из огромного бомбоубежища, с мальчиком, который понял бы, что эти тяжелые, тяжелые двери открываются наружу, что я с самого начала был в святая святых.

VIIIДом

Одним из отдаленных последствий разрушения Израиля стал переезд Джейкоба в новый дом. Это была милая, может чуть менее милая, версия прежнего дома: потолки чуть ниже; половые доски чуть новее и уже; на кухне утварь, которую "дизайнерской" назвали бы разве что в "Хоум-дипо"; ванна, которая, скорее всего, выделяла бисфенол-А и скорее всего была из "Хоум-дипо", но воду удерживала; меламиновые шкафчики с почти ровными полками, которые соответствовали своему назначению и выглядели достаточно мило; едва уловимый неприятный запах чердака в доме без чердака; дверные ручки из "Хоум-дипо"; средних лет подгнившие окна почти-"Марвин", служившие скорее обозначением границы, чем защитой от стихии или звука; стены, волнистые от впитавшейся несимпатичной влаги; зловещее шелушение в углах; слегка садистский цвет стен; выступающие панели выключателей; туалетный столик из "Хоум-дипо" с раковиной из поддельного фарфора и меламиновыми ящиками под дерево в ванной цвета экскрементов, где дотянуться до туалетной бумаги мог бы лишь тот, кого привезли из Африки вколачивать мяч в корзину, даже не подпрыгивая; повсюду зловещее расставание: между деталями лепнины, между потолочным бордюром и потолком, между плинтусом и полом, расставание раковины со стеной, полки над неработающим камином со стеной, выступающих выключателей со стеной, дверных косяков со стеной, потолочных розеток из "Хоум-дипо", что пластмассовее пластмассы, с потолком, досок пола друг с другом. В общем, не большая важность, но не заметить нельзя. Джейкобу пришлось признать, что он буржуазнее, чем хотел бы думать, но он понимал, что важно. Все эти вещи тоже разводились.

У Джейкоба появилось время, внезапно появилась целая жизнь, и потребности Джейкоба отливались в форму его потребностей, а не его способности их удовлетворить. Он заявлял о своей независимости, и все это: от бесконечного, как прихода Мессии, ожидания горячей воды до выступающей панели выключателя, за которой чуть-чуть виднелись провода и ниппели, — наполняло его надеждой. Или чем-то вроде надежды. Может, Джейкоб и направлял руку Джулии, но выбрала расставание все-таки именно она. И хотя в его возвращении из Айслипа можно было увидеть обретение собственного "я", с не меньшим основанием можно было увидеть здесь и его утрату. Так что он, может, и не писал свою декларацию независимости, но с радостью поставил подпись. Это была его версия счастья.

Сорок два — это молодость, твердил он себе, как болван. Прекрасно понимая собственный идиотизм, Джейкоб не мог его не провозглашать. Напоминал себе о прогрессе медицины, о своих стараниях питаться правильнее, о спортклубе, членом которого был (пусть и чисто номинально), и о факте, которым однажды поделился с ним Сэм: каждый год средняя продолжительность жизни увеличивается на год. Любой, кто не курит, доживет до ста. Кто занимается йогой, переживет Моисея.

Со временем этот дом кое в чем станет домашним: где-то коврики, электрика и сантехника получше, цвет стен, не нарушающий Женевской конвенции, картины, фотографии, эстампы, мягкое освещение, книги по искусству, сложенные стопками на столах и полках, покрывала, не кинутые, а сложенные ровными квадратами на диванах и креслах, возможно, настоящий камин в углу. Со временем все возможное превратится в реальное. Он заведет себе подружку или не заведет. Неожиданно купит машину или, скорее, не купит. Наконец, что-то сделает со сценарием, который уже больше десяти лет высасывает из него душу. (Душа — единственное, чему нужно распыляться, чтобы сконцентрироваться.) Теперь, когда больше не нужно щадить деда, Джейкоб перестанет писать библию и вернется к самому сценарию. Он отнесет его кому-нибудь из продюсеров, что интересовались его текстами, когда он еще мог показать, над чем работал. Давно это все было, но они наверняка его еще помнят.

Было много причин хранить сценарий в запертом ящике стола, а не только ради того, чтобы пощадить чувства близких. Но теперь, когда терять стало нечего, даже Джулия увидит, что его сериал — это не попытка убежать от семейных неурядиц, а искупление, контрибуция за разрушенную семью.

Израиль не погиб — по крайней мере, в буквальном смысле. Он остался еврейским государством с еврейской армией, а его границы после землетрясения сдвинулись на какие-то пяди. Бесконечно кипели дебаты о том, насколько эти новые границы хороши для евреев. Хотя американские евреи неслучайно предпочитали формулировку для израильтян. И это, по мнению израильтян, было плохо для евреев.

Израиль ослаб, но его враги ослабли и того больше. Разгребая бульдозерами свои руины, не особо утешишься мыслью, что враг разгребает свои руками. Но все же это хоть какое-то утешение. Как сказал бы Исаак, "могло бы быть и хуже". Нет, он бы сказал: "Это и есть хуже".

Возможно, он был прав. Возможно, выжить и впрямь хуже, если, чтобы продолжать быть, нужно убивать сам повод быть. Не то чтобы американским евреям стало все равно. Они по-прежнему приезжали в Израиль в отпуск, на мицвы и искать себя. Они вздрагивали, когда вода Мертвого моря впервые касалась их порезов и царапин, вздрагивали, когда гимн Израиля, "Хатиква", впервые касался их сердец, засовывали сложенные бумажки с просьбами в развалины Стены Плача, рассказывали о хумусных в узких переулочках, о том, как тревожат звуки дальних ракетных разрывов, морщились, неустанно восторгались зрелищем евреев-мусорщиков, евреев-пожарных и евреев-бездомных. Но чувство, что ты приехал, наконец нашел место успокоения, что ты дома, исчезало.

У некоторых из-за того, что они не могли простить Израилю его действия во время войны — даже резню-другую простить было бы легче, чем полный и демонстративный отказ от ответственности за судьбы неевреев — отзыв войск, полиции и спасателей, складирование гуманитарной помощи, которой так не хватало везде, не предоставление оборудования и машин, продуктовые карточки даже там, где продовольствия в избытке, блокаду гуманитарных конвоев в Газу и на Западный берег. Ирв — чей ежедневно обновляемый блог, прежде лишь изредка воспалявшийся, превратился в бурный поток провокаций — защищал каждый шаг Израиля: "Если бы в беде была не страна, а семья, никто бы не осудил родителей за то, что они не раздают направо и налево еду из холодильника и лекарства из аптечки. Всякое случается, особенно когда ваши любящие смерть соседи смертельно вас ненавидят, и нет ничего неэтичного в том, чтобы заботиться в первую очередь о своих детях".