Вот я — страница 95 из 100

Первым инстинктивным порывом Тамира было броситься к Ривке. Если бы месяцем, или годом, или десятилетием раньше кто-то сказал ему, что Ноама ранят на войне, он бы предсказал, что это станет концом их брака. Однако когда непредставимое случилось, все вышло ровно наоборот.

Когда среди ночи дом затрясся от стука в дверь, Тамир был на передовой под Димоной; командир разбудил его известием. Позже они с Ривкой попытаются определить точное время, когда каждый из них узнал, что случилось, словно бы что-то важное зависело от того, кто узнал первым и сколько времени один родитель уже знал, а другой еще верил, что у Ноама все хорошо. В эти первые пять или тридцать минут они оказались бы друг от друга дальше, чем были до своего знакомства. Возможно, будь Тамир дома, общий опыт разделил бы их, заставив соперничать в страдании, выплескивать гнев не на тех, обвинять друг друга. Но разделенность объединила их.

Сколько раз в эти первые недели он входил в комнату и останавливался у двери, онемев? Сколько раз она спрашивала: "Тебе что-то нужно?"

А он ответил бы: "Нет".

А она спросила бы: "Ты уверен?"

А он бы сказал: "Да", но подумал: Спроси еще раз.

А она бы сказала: "Я знаю", но подумала: Иди ко мне.

А он бы сказал: "Спроси еще раз".

А она бы сказала: "Иди ко мне".

И он без слов пошел бы.

Они сидели бы бок о бок, ее рука лежала бы на его бедре, его голова покоилась на ее груди. Будь они подростками, это выглядело бы как начало любви, но они были тридцать лет женаты, и это была эксгумация любви.

Когда пришло известие о ранении Ноама, Тамиру дали недельный отпуск. Через три часа он был в госпитале с Ривкой, а когда стемнело, им сказали, что надо идти домой. Ривка инстинктивно отправилась спать в гостевую комнату. Среди ночи Тамир вошел и застыл у двери.

— Тебе что-то нужно? — спросила она.

А он сказал:

— Нет.

А она сказала:

— Ты уверен?

А он сказал:

— Да.

А она сказала:

— Я знаю.

А он сказал:

— Спроси еще раз.

А она сказала:

— Иди ко мне, — и он без слов пошел к ней.

Ему нужно было преодолевать расстояние. И она давала ему эту возможность. Каждую ночь она уходила в гостевую комнату. Каждую ночь он приходил к ней.

Когда Тамир сидел у постели сына, он вспоминал рассказ Джейкоба о том, как тот бдел над телом Исаака и как Макс хотел оказаться поближе. Лицо Ноама стало бесформенным, странного лилового цвета, какого нет в природе, от отека щеки и брови слились в одну массу. Почему здоровье не шокирует так, как болезнь или увечье, почему не так понуждает к молитве? Тамир раньше мог неделями не говорить с сыном, но ни за что не оставил бы его бесчувственное тело.

Ноам вышел из комы за день до перемирия. Не сразу станет ясно, насколько он пострадал: каких способностей лишилось его тело, как пострадала психика. Он не сгорел, его не раздавило и не засыпало землей. Но его сломало.

Когда подписали перемирие, на улицах не ликовали. Не запускали фейерверки, не передавали по кругу бутылки, не пели из открытых окон. Ривка в эту ночь спала в спальне. Любовное расстояние, которое между ними пролегло в войну, мир устранил. По всему Израилю и по всей планете евреи уже строчили передовицы, кляня других евреев, — которым не хватило предусмотрительности, мудрости, моральных принципов, сил, помощи. Коалиционное правительство развалилось, и назначили выборы. Тамир не мог заснуть, взял с прикроватной тумбочки телефон и написал Джейкобу эсэмэску из одной фразы: Мы победили, но мы проиграли.

В округе Колумбия было девять вечера. Джейкоб находился в небольшой квартирке, которую понедельно снимал через "Эйрбиэнби", в трех кварталах от своих спящих детей. Он уходил, уложив детей спать, и возвращался раньше, чем они просыпались. Они знали, что отец не ночует дома, и он знал, что они знают, но казалось, продолжать эту игру необходимо. И не было для Джейкоба ничего тяжелее в тот продлившийся полгода период между домами. Все необходимое было больно: притворяться, вставать чуть свет, ощущать одиночество.

Джейкоб непрерывно тыкал большим пальцем в список контактов, словно оттуда мог материализоваться какой-то новый человек, с кем он мог бы разделить печаль, в которой не смел себе признаться. Он хотел позвонить Тамиру, но это было невозможно: после Айслипа и после беды с Ноамом. Поэтому когда от Тамира пришло сообщение — Мы победили, но мы проиграли, — Джейкоб обрадовался и испытал признательность, однако постарался не показать своего стыда, чтобы не усугубить его.

Победили в чем? Проиграли что?

Победили в войне. Проиграли мир.

Но, похоже, все принимают условия Израиля?

Мир с самими собой.

Как Ноам?

Он поправится.

Я так рад это слышать.

Когда мы сидели удолбанные у тебя на кухне,

ты мне говорил что-то про дневную дыру в ночном небе.

Не помнишь, что?

Про динозавров?

Да, точно.

Вообще-то это была ночная дыра в дневном небе.

Это как?

Представь, что выстрелил в воду.

О, вот оно. Теперь вспомнил.

Почему ты об этом подумал?

Спать не могу. Лежу и думаю вместо сна.

Я тоже мало сплю.

Люди, которые столько жалуются на усталость, как мы,

могли бы спать и побольше.

Мы не переезжаем.

Я и не верил, что вы всерьез.

Собирались.

Ривка передумала.

Больше не собираемся.

Что поменялось?

Все. Ничего.

Ясно.

Мы те, кто мы есть.

Мы это признали, вот что изменилось.

Я сам над этим работаю.

Что, если это было ночью?

Что?

Астероид.

Значит, они вымерли ночью.

Но что они видели?

Ночную дыру в ночном небе?

А как думаешь, на что это было похоже?

Может, на ничто?

Следующие несколько лет они будут обмениваться короткими текстовыми сообщениями и электронными письмами, сообщать друг другу обо всех обязательных новостях, в основном насчет детей, без эмоций, по-деловому. Тамир не приехал ни на бар-мицву Макса, ни на бар-мицву Бенджи, ни на свадьбу Джулии (хотя она сердечно приглашала, а Джейкоб настаивал), ни на похороны Деборы и Ирва.

После того как дети впервые побывали у Джейкоба в новом доме — в первый и худший день его оставшейся жизни, — он, запершись, полчаса лежал с Аргусом, нашептывая ему, какой он хороший пес, самый лучший пес, а потом сидел с чашкой кофе, отдававшей тепло комнате, пока он писал Тамиру длиннющее письмо, которое никогда не отправит, потом поднялся с ключами в руке, наконец собравшись с духом поехать к ветеринару. Письмо начиналось так: "Мы проиграли, но мы проиграли".

Порой поражения — это когда ты сам отдаешь. Порой — когда у тебя отбирают. Джейкоба нередко удивляло, за что он цеплялся, а что отпускал без сожаления, хотя считал своим и нужным.

Вот, например, это издание "Бесчестья". Это он его купил — помнил, как нашел его в летний день у букиниста в Грейт-Бэррингтоне; помнил даже прекрасное собрание пьес Теннесси Уильямса, которое не купил, потому что рядом была Джулия, он не хотел, чтобы она заставила его признаться в стремлении иметь книги, которых он не собирается читать.

Джулия убрала "Бесчестье" с его прикроватной тумбочки на том основании, что оно уже больше года лежало нетронутым. (Нетронутым — это ее слово. Он бы сказал нечитаным.) Если он купил книгу, значит ли это, что она ему принадлежит? А Джулия зато ее читала — значит, трогала? А может, то, что она ее читала и трогала, лишало Джулию собственности на книгу, потому что теперь трогать и читать ее будет Джейкоб? Такие мысли были унизительны. Отделаться от них можно только одним способом — всё раздать, но Джейкоб был не настолько просветленным и не настолько глупым, чтобы, хлопнув ладонью в ладонь, сказать: Это всего лишь вещи.

А голубая ваза на каминной полке? Ему подарили ее родители Джулии. Не им двоим, а именно ему. На день рождения. На День отца. По крайней мере, он помнил, что это был подарок, который ему вручили лично, что к нему была прикреплена карточка с его именем, что этот подарок для него тщательно выбирали, потому что они гордились, что знают его, и, надо признать, правда знали.

Не будет ли низостью присваивать себе право собственности на вещь, за которую заплатили ее родители и которая, хотя и была подарена несомненно ему самому, очевидно, предназначалась для их общего дома? И как бы красива ни была ваза, хотел ли он переместить эту душевную энергию в свое убежище, в свой символ новых начинаний? Точно ли его цветы расцветут в ней лучше всего?

Большинство вещей он мог отпустить.

Он любил Большое Красное Кресло: свернувшись в его бархатных объятиях, он добрый десяток лет читал только тут. Ведь оно что-нибудь впитало? Стало больше, чем просто креслом? Или пятно от пота на спинке — все, что осталось от того чтения? Что застряло в широких рубчиках обивки? Отпускаю, подумал он.

Столовое серебро. Эти приборы доносили еду до его рта, до ртов детей. Действие, совершенно необходимое для человека, без которого нельзя жить. Он ополаскивал их в раковине, прежде чем загрузить в посудомоечную машину. Он разгибал ложки после неуклюжего психокинеза Сэма; ножами поддевал крышки жестянок с краской и отскребал от раковины затвердевшее бог-знает-что; вилками дотягивался, чтобы почесать, до труднодоступных мест на спине. Отпускаю. Всё отпускаю, пусть не будет ничего.

Фотоальбомы. Некоторые ему нравились. Но их же нельзя разделять, как нельзя разделять тома Энциклопедии искусства Гроува. И к тому же никак не отменишь того, что почти все снимки сделала Джулия: вот почему ее самой почти не было на них. Было ли ее отсутствие притязанием на право собственности?

Отметки роста детей на косяке кухонной двери. Каждый Новый год и каждый еврейский Новый год Джейкоб созывал всех измерить рост. Они вставали спиной к косяку, распрямившись, и никогда не поднимались на мысочки, хотя всегда хотели казаться выше. Джейкоб прижимал им к макушке черный маркер и делал на косяке двухдюймовую метку. Потом подписывал инициалы и дату. Первая отметка была "СБ 01.01.05". Последняя — "ББ 01.01.16". Между ними — еще две дюжины черточек. На что это было похоже? На миниатюрную лестницу, по которой могли бы спускаться и подниматься крошечные ангелы? На лады инструмента, который играет мелодию проходящей жизни?