Ведь и тусовки[297], что возникли сразу вслед за исчезновением Дома литераторов из жизни большинства литераторов, тоже, если разобраться, такая же среда, только кочующая – с премиальной церемонии на презентацию, из «своего» клуба в «свое» кафе. Есть, правда, разница. В одном на всех Доме литераторов за соседними столами могли сидеть матерые сионисты и заматерелые антисемиты, они могли даже сцепиться, но они видели друг друга, знали друг друга в лицо, и это было нормально. Тусовка же строится по законам избирательного родства, и здесь не забалуешь: шаг влево, шаг вправо будет расценен как покушение на ее этические основы, что, бывает, грозит и остракизмом. А от ЦДЛа, вздохнем ностальгически, если за что и отлучали, то исключительно за буйство во хмелю – месяца на три, случалось, на полгода.
Сам-то я завсегдатаем там никогда не был, а в Домжуре[298], ВТО[299], Доме композиторов[300], Доме кино[301] и других корпоративных клубах оказывался только случайно. О чем иногда жалею, как иногда жалею, что мог бы, но не объездил в свое время всю страну либо по литгазетовским командировкам, либо в писательских бригадах. А теперь что уж. Но понять тех, кто тоскует по общению с себе подобными – не с близкими, повторюсь, а просто с себе подобными, из одного с тобой сословия, – могу. Как могу понять тех, кто и сегодня образует из себе подобных клубы, закрытые, как масонская ложа.
Я вот лет десять назад по случаю побывал в одном таком, на Большой Грузинской, для випов[302]. Ресторанчик неплохой, но не лучше многих. Только и радости, что увидеть, как за одним столом мирно чокаются политики, еще вчера вцеплявшиеся друг другу в волосы на очередном телешоу, да узнать, что женаты они, оказывается, на сестрах. А в остальном, да и в этом тоже, ну чистый ЦДЛ!.. Зрительный зал с кинопросмотрами для своих – есть. И детская комната есть, и библиотека, разве лишь зал для фитнеса, по нынешней моде, добавлен. И на входе стражи, такие же неуступчивые, какие были в писательском клубе на Большой Никитской.
Знаю, знаю, у нас, вы скажете, что ни собирай, выйдет автомат Калашникова. Согласен, но ведь мне случилось не только поужинать в клубе «Монолит»[303] (существует ли он сейчас?), но и – спасибо Олегу Борушко[304] – пообедать года два назад в каком-то супер-пупер-элитном лондонском клубе. И что? Да то, что разница с нашими такого же рода заведениями просматривается исключительно стилистическая: вкусу, конечно, побольше, это да, и джентльмены в глубоких креслах выглядят поавантажнее, а в остальном…
Видно, стремление бывать, хотя бы изредка, в закрытом кругу себе подобных[305] заложено не только в природе homo (post)soveticus, но и в природе людей вообще. Кроме тех, разумеется, людей, кто от любой встречи с себе подобными бегут, как черт от ладана.
Есть легенда: за столиком в Дубовом зале Центрального дома литераторов сидел Юз Алешковский и вел себя как обычно. То есть пил, что пьется, обнимался с подходящими то и дело друзьями и громко, увы, матерился.
А за соседним столиком сидел некий благонравный литератор, да к тому же, допустим, с женою. И терпел он, бедный, терпел, а потом – вполголоса и, что называется, в сторону – начал высказываться. Что работаешь, мол, целый день, устанешь, как собака, а тут тебе и в своем клубе отдыха нет…
Юз, рассказывают, услышал. И, развернувшись вместе со стулом, тоже в сторону, зато в полный голос спросил: «Что же ты такого написал, сука, что так устал?»
Я Иосифа Ефимовича – автора, напомню, повести «Николай Николаевич», нескольких романов и десятка песен, две из которых стали народными, – ни в малой степени не оправдываю. Вести себя надо прилично, даже если ты и гений.
И все-таки, когда в Фейсбуке (или еще где) меня (или поседелых моих товарищей) начинают учить литературу любить и ее, литературу, правильно понимать, я – мысленно, конечно же мысленно спрашиваю: да что ж вы такого написали, золотые мои, что беретесь нам нотации читать и выговоры делать?
Так бывает. Образовался в середине 1980-х подле меня вполне себе приятный молодой человек. Боготворил, как и я, Арсения Тарковского. Интересно говорил о поэзии. И сам стихи писал – не сказать, что яркие, но пристойные. И очень хотел с ними пробиться – не в тамиздат, что в известном смысле было уже проще, а в нашу родимую подцензурную печать, чтобы стихи эти могли прочесть от Москвы до самых до окраин.
Я даже пробовал ему помочь, но безуспешно. И вот появляется он как-то с известием, что в альманахе «Поэзия»[306], у Старшинова[307] его стихи вроде бы готовы взять, но при условии, что предварительно он мне, в ту пору активно печатавшемуся критику поэзии, вломит хлесткой репликой. За пристрастие к так называемой «книжной лирике»[308] и вообще за всё, до кучи.
«Надо же», – подивился я их нравам. Но молодому приятелю не изумление мое было нужно, а разрешение. И слова, что я пойму и не обижусь. «Ну, как я могу вам что-то разрешить или не разрешить? – говорю. – Это ведь ваша проблема и ваш выбор: писать такую реплику или не писать». И тут выяснилось, что реплика, оказывается, уже написана, и мой собеседник просит, чтобы я ее посмотрел, снял бы то, что меня особенно заденет, и как-нибудь, если захочу, смягчил.
Жалко мне его стало. Но редактировать выпад в свой адрес я все-таки отказался. На чем и порешили.
Надо ли говорить, что хлесткую реплику он в альманахе так и не напечатал? Но ко мне заходить перестал. А когда гласность развернулась вовсю, выпустил один, кажется, или, может быть, даже два сборника и как-то незаметно исчез из литературы. Вряд ли только по причине описанного мною сюжетика, но все же… Сломать-то его Николай Константинович Старшинов или его помощники, конечно, не сломали, но – надломили. И, допускаю, именно эта – выражусь-ка я по-евтушенковски – «надломлинка», сама, пусть даже не осуществленная, возможность ради своего успеха совершить не слишком благовидный поступок, стихов его лишила. Они ведь хрупкие, поэты, будто хрустальные вазы. Чуть какая надломлинка[309] – и пиши пропало!
В одну из своих то ли осенних, то ли весенних побывок в переделкинском Доме творчества я сподобился занять место в столовой рядом с Мирзо Турсун-заде[310], классиком таджикской советской поэзии, лауреатом сразу и Сталинской, и Ленинской премий.
Вообще-то у молодых литераторов застольное соседство с ветеранами пера ценилось особо. И отнюдь не в видах полезных знакомств – они почти всегда бесследно заканчивались вместе с разъездом. А потому, что между биточками и компотом старики были словоохотливы, и к их рассказам стоило прислушиваться.
Но не в этом случае. Дружелюбный и любезный, как вспоминают, в общении с писателями такого же, как у него, ранга, с нами Турсун-заде едва здоровался. Лишь мельком скользнув взглядом по нашим затрапезным свитеркам и пиджачкам. Поскольку сам он одевался очень тщательно, меняя наряды и к завтраку, и к обеду, и к ужину. И непременно с наряда на наряд перевешивал Золотую Звезду Героя Социалистического Труда[311]. Днем и вечером она сияла на лацкане строгих пиджачных пар или троек, а утром… Утром – на отвороте роскошной полосатой пижамы.
Оно и правда – прекрасное всегда должно быть величаво.
Нынешняя молодежь этого имени, конечно, не знает, да ей и ни к чему, а литературные старожилы сразу же вспомнят, как круто в конце 1970-х в нашей критике поэзии всходила звезда Владимира Исааковича Соловьева[312]. Он только что со своей женой (и гораздо более, чем он, одаренной) Еленой Клепиковой[313] переехал из Питера в Москву и писал очень лихо. А главное – быстро. Позвонишь, бывало, в конце рабочего дня с предложением написать рецензию все равно на что, и утречком он тебя уже поджидает с текстом, где всё в точности подогнано и под объем, и под редакционные требования.
Профессионал, каких сейчас мало. И вот разыгрывается в «Литературной газете» очередная дискуссия на всегда приходящуюся кстати тему: «Поэзия сегодня: кризис или подъем?» Сначала я что-то такое в этой дискуссии сказал, а потом или через паузу Соловьев. И так он, знаете ли, браво меня под орех разделал, что любо-дорого! Я, не стану уж прикидываться христосиком, сперва обиделся, но спинку – это мне точно известно – держать надо во всех случаях. Поэтому звоню ему через несколько дней и опять рецензию заказываю. Он мне ее, натурально, приносит, но, чувствуя, видимо, все-таки что-то вроде неловкости, бормочет сначала нечто извинительное, а потом обращается с формальным предложением. «Давайте, – говорит, – в каждой своей статье друг друга упоминать – хоть добром, хоть ругательно. Неважно как. Главное – так мы лучше запомнимся!»[314] Я, надо думать, посмотрел на Владимира Исааковича поверх очков, и он в ответ привел аргумент действительно сильный: «А формалисты что, не так разве договорились? Эйхенбаум всюду совал Тынянова, Тынянов – Шкловского. Вот и знает их теперь всякая собака».