. И в коду: наш диалог в те годы предложить было некому, а потом машинопись и сама как-то незаметно затерялась. Так что если что и осталось, то вот это: солнце, сквозная тень от деревьев и фраза, какую я только сейчас начинаю понимать.
Не знаю, для кого как, а для меня одним из знаковых и, соответственно, многообещающих симптомов приближающейся перестройки стали телевизионные литературные вечера в концертном зале «Останкино». По первой, то есть одной из двух тогда, программе Центрального телевидения! В лучшее время (сейчас сказали бы в прайм-тайм), то до, то сразу после главной новостной передачи страны. И времени ведь не жалели – полтора, а иногда, кажется, и два часа, когда писатели только и делали, что рассказывали о себе, о своих книгах и своих товарищах да отвечали на вопросы, рождающиеся тут же, в студии.
Какие имена – не всех помню, но Бакланов, Залыгин, Гранин, Самойлов, Вознесенский, Распутин, Левитанский, академик Лихачев…
И как их слушали!
Отсюда вопрос: это что, действительно кому-то помешало? И действительно ли «Россия одурела»[335] – в сравнении не с золотым или серебряным веком, а всего лишь в сравнении с позднесоветским десятилетием, в котором если что-то и вспоминается, то именно литература?
Ответить некому.
Тогда второй вопрос: неужели сейчас никому не интересно попробовать этот, скажу по-новомодному, формат? Ведь получилось же с «Подстрочником» Лилианны Лунгиной[336], имя которой большая часть телевизионной аудитории узнала, только увидев эту замечательную, но отнюдь не избалованную славой, не медийную женщину на экране.
Впрочем, кого я об этом спрашиваю? Распорядителей дискурса среди моих читателей, кажется, нет. Кроме, разумеется, Александра Архангельского, но и он, мне кажется, в первую очередь все-таки писатель, а не звезда эфира.
Так вышло, что летом 1987 года я вел подряд два вечера в честь 80-летия со дня рождения Арсения Тарковского.
И первый, в Центральном доме архитекторов, получился, на мой тогдашний вкус, весьма ладным. Арсений Александрович долго читал – из старого, из только что написанного, и то ли контрапунктом, то ли диссонансом к его голосу, звучавшему будто из бездны (вспомните фильм «Зеркало»), шли выступления молодых поэтов. И шли песни – удивительно много песен, от «Вот и лето прошло…», какое все знают, до стихотворений, в гитарных руладах буквально преображавшихся.
Готовимся ко второму – уже в Центральном доме литераторов. Арсений Александрович ко всему относится очень благодушно, любые предложения устроителей принимает. И только вот этого – он рукою изображает треньканье по струнам – лучше бы говорит, поменьше. «Так, может, совсем не надо?» – переспрашиваю я. «Мне – не надо, – отвечает поэт. – Но выдержат ли слушатели только стихи?»
Слушатели, а зал был, конечно, полон, выдержали.
И на следующий день или через день, не помню, собственно, застолье. Закрытая веранда Дома литераторов, и в торце длинного стола Арсений Александрович, разумеется, бок о бок с женой – неподражаемой чаровницей и кокеткой – да, да, кокеткой! – Татьяной Алексеевной Озерской-Тарковской[337]. Всё, как и бывает в этих случаях, – тосты, один другого ярче, а потом, опять же как обычно, внимание собравшихся как-то рассеивается и от юбиляра отвлекается. А главное – Татьяна Алексеевна, войдя в привычную роль первой красавицы, взапуски кокетничает, рассылая ослепительные улыбки хоть налево, хоть направо. И тут, я сидел неподалеку, Арсений Александрович ловко ныряет куда-то под стол и, вынырнув, стучит по столу же башмаком, снятым, мне показалось, с увечной ноги.
Так что, братцы, как Хрущев стучал по столу в Нью-Йорке, я, конечно, не видел. Но и Тарковский с ботинком в руках – зрелище тоже, доложу я вам, для богов!
«Арсюша, не шали-и-и», – нараспев говорит Татьяна Алексеевна. И грозит мужу пальчиком.
1987 год. Чем кончится перестройка, пока еще не ясно, но она идет, и в Центральном доме литераторов, соответственно, тоже почти каждый день идут не одни, так другие собрания. Ораторы на сцене Большого зала меняются, неизменен лишь ведущий – первый секретарь правления Московской писательской организации Феликс Феодосьевич Кузнецов, тогда, правда, еще не член-корреспондент Академии наук.
Со всеми, кто в тогдашней литературе чего-нибудь стоил, он накоротке. Что называется, на «ты» и по имени. И неудивительно: начинал Феликс Феодосьевич в кругу «детей XX съезда», затем плавно переместился в центр патриотического лагеря и теперь пробует рулить и теми, и другими с командного партийного мостика.
Получается уже плохо. Прошлые или позапрошлые друзья наседают со всех сторон. Одни требуют провести национальную чистку в рядах писательской организации, другие тоже требуют освободиться, но уже от замшелых ксенофобов и сталинистов. И все так или иначе апеллируют к председательствующему, к его либо коммунистической, либо русской, либо демократической – появилась уже и такая – совести. Он отбивается, а потом, когда ну совсем уж достали, запальчиво говорит в зал: «Я как политик, и немалого притом масштаба, могу руководствоваться только ситуативной этикой».
Эти бы золотые слова да припомнить, когда видишь ныне, как удивительно порою ведут себя, попав во власть, люди, еще совсем вроде бы недавно приличные, числившиеся в нашем (или вашем) кругу и исповедовавшие те же, что и мы, ценности. Ситуативная этика, знаете ли.
«Сережа, не могли бы ли вы сегодня вечерком ко мне заехать?» – раздался неожиданный звонок от Игоря Виноградова. «С удовольствием, – отвечаю. – Это у вас день рождения, наверное?» – «Да нет, – объясняет Игорь Иванович, с которым мы были по сути полузнакомы. – Просто решили как-то так вот собраться. О „Страницах“ поговорим, и вообще».
Ну, «Страницы» – это понятно. Тогда, в 1988-м, свободу книгоиздания стране еще не подарили, о независимых журналах пока и помину не было, зато из вещей, какие цензура раньше не пропускала, можно было уже складывать альманахи. Так что и Толя Курчаткин, позвав меня с Виноградовым в союзники, в ту пору такой затеял. С содержанием, разумеется, возмутительным, но с названием, как и положено, нарочито без претензий – «Страницы», мол.
Но в просторной гостиной у Игоря Ивановича, куда кроме нас съехались помню, Фазиль Искандер, Андрей Битов, Борис Можаев, Булат Окуджава, еще кто-то, о грядущем альманахе говорили как-то вяло. Больше именно про «вообще». А Игорь Иванович то одного, то другого из гостей жестами вызывал куда-то в соседнюю комнату.
И до меня дошла очередь. Вижу: в круге света от настольной лампы лежат рядом с шариковой ручкой два документа. Один – хартия международного ПЕН-клуба с ключевым пунктом об обязанности выступать против подавления свободы слова в любой ее форме. И другой – анкета с личным заявлением о том, что ты эту хартию принимаешь. «Ну?..» – поднимаю я голову к Виноградову. «Ну что ну? – устав, видимо, каждому растолковывать, отвечает Игорь Иванович. – Подпишите, если готовы».
Я-то был готов. Но дело по неизвестной мне причине на несколько месяцев застопорилось. А месяц тогда шел за год, так что вот уже и Владимир Карпов, тогдашний глава Союза писателей СССР, заявил о создании русского советского ПЕНа. Правда, совсем-совсем другого, поскольку комплектовался он исключительно из тогдашних литературных генералов: Бакланов там, Нагибин, Айтматов, Распутин, Юрий Тарасович Грибов[338] почему-то, Бондарев, а в президенты наметили Даниила Гранина.
Так в России всегда бывает: то ни гроша, то сразу двугривенный. И зачастили в Москву посланцы международного ПЕНа – в надежде, для европейцев вполне разумной, слить обе инициативные группы воедино. А они, хоть ты тресни, не сливаются! То Юрий Бондарев заявит о своем нежелании быть рядом с теми, с кем он «в нравственном несогласии по отношению к литературе, искусству, истории и общечеловеческим ценностям». То Женя Попов на собрании, уже общем, в Рахманиновском зале снимет кандидатуру Гранина, поскольку Даниил Александрович исключал его, Евгения Анатольевича, из Союза писателей и, следовательно, покушался на свободу писательского слова и писательского поведения.
Поэтому еще несколько месяцев прошло, пока изнурительно жарким июльским днем уже 1989-го не встретились мы наконец на Воровского, 52, чтобы избрать Анатолия Наумовича Рыбакова своим правозащитным президентом, а всех, кто того пожелал, объявить либо вице-президентами, либо членами исполкома.
Уходя от нас и пребывая, соответственно, при последнем издыхании, советская власть, как все знают, вознамерилась бороться с пьянством и алкоголизмом. Ну, о том, чего это стоило отечественной экономике, о нещадной вырубке виноградников, талонах на водку и километровых очередях за нею, родимой, без меня найдется кому рассказать.
Поэтому я про другое – про то, что воевать за трезвость партия и правительство решили почему-то культурой. Даже новый журнал появился, который так и назывался – «Трезвость и культура». Вот оттуда летом 1988 года мне и позвонили – с просьбой написать вступительную статью к «Москве – Петушкам» Венедикта Ерофеева.
Надо ли говорить, что от таких предложений не отказываются? Я в ту пору ерофеевскую поэму, на родине еще не публиковавшуюся, знал едва ли не наизусть, поэтому и статью написал, не скрывая своего восхищения и ставя этот текст в один ряд с вершинными достижениями русской литературы XX века. Понравилось ли Венедикту Васильевичу мое сочинение, мне самому и теперь кажущееся не пустым, не знаю, он, поди, к похвалам давно уже привык, но вот о том, что к самой публикации (1988, № 12, 1989, №№ 1, 2, 3) классик отнесся через губу, я наслышан. Да оно и правильно – мало того что журнал этот так потешно назывался, так еще и из хрестоматийного текста трезвые публикаторы ступенчато понавырезали самые лакомые места – что-то в гранках, что-то в верстке, а что-то уже и в сверке. Несколькими месяцами позже появился альманах «Весть»