Открыты блокноты, включены диктофоны – рассказывайте, уважаемый московский гость, не томите. И я рассказываю, впадая даже в некоторый ораторский восторг. Звучат фамилии, ставшие у нас в одночасье известными, расписываются несравненные достоинства то одной книги, то другой, намечаются параллели и, как нынче бы выразились, тренды.
И вдруг, минуте, скажем, на двадцатой, вижу, что блокноты – да, да, захлопываются, а диктофоны прячутся в футляры.
Я сконфужен провалом своей просветительской миссии, но милая дама, которая и устраивала эту лекцию, за чашкой кофе меня утешает: «Все прошло просто блестяще. Вас слушали, открыв рты». «А почему же тогда, – недоверчиво переспрашиваю я, – перестали записывать?»
Тут моя спутница буквально расплылась в улыбке: «Вот как вы думаете, сколько русских фамилий смогут запомнить датчане? Две, три, ну пять от силы, а вы назвали более десятка!..»
Я все же, признаться, был огорчен таким зауженным сектором всемирной отзывчивости у симпатичных мне датчан. А теперь вот думаю: Китай – тоже великая страна, и литература у китайцев великая, с тысячелетними корнями, а много ли звезд их сегодняшней поэзии и прозы мы назовем навскидку? А индийских писателей сколько припомним, не говоря уже о бразильских и индонезийских?
А в Копенгагене я, собственно, очутился вот почему – некий эмигрант из новой уже волны, лично мне не знакомый, но впечатленный, надо думать, моей тогдашней публицистической страстностью, сделал вдруг интересное предложение. Напишите, мол, книжку о том, как сейчас в России люди живут, я ее издам, ваш скорбный труд расхватают, как горячие пирожки, – и будет всем нам счастье. Даже гонорар посулил, по тем временам вполне приличный, и в гости позвал, когда книжка напишется.
Я, было, хотел отказаться; дело, в общем-то, совсем не мое. Но Саша Агеев меня пристыдил. Не то, говорит, Сергей Иванович, время, чтобы кочевряжиться. Так что написали мы вдвоем листов то ли шесть, то ли восемь вполне дельного, по нашему разумению, текста, и название придумали хорошее, во всяком случае, ух какое заманчивое – «Русские». А по приезде начинающий издатель стал устраивать нашему будущему детищу промоушн.
Ну что, гости из России тогда в Дании были еще редкостью, поэтому журналисты встречались со мной охотно. Отвечая на их вопросы, я, разумеется, токовал, прогнозы строил, аналитическим процедурам предавался. А за непременной после беседы чашкой кофе расслаблялся и рассказывал, уже не под диктофон, всякие байки. Хоть и правдивые, но в общем-то, мне казалось, чепуховые.
И вот показывают мне свежий выпуск, кажется, Politiken: всё чин по чину – интервью пространное, фото удачное, а заголовок… Мне перевели: «Московский редактор торгует апельсинами». В глазах у меня, интеллектуала из интеллектуалов, понятно, темнеет, но, таки да, расслабясь, я действительно рассказывал, как одна из редакционных сотрудниц с коммерческой жилкой уломала нас закупить партию апельсинов (к счастью, небольшую) и торговать ею уже в розницу. Надо ли объяснять, что цитрусы оказались подгнившими, и ничего, кроме конфуза, из этой истории не вышло. И другую новеллу я за тем же кофе поведал – про то, что некая фирма, сняв у нас несколько комнат, расплатилась не деньгами по перечислению, как было условлено, а несколькими десятками офисных телефонных аппаратов, и мы долго-долго ломали головы, куда бы их пристроить.
В нашей книжке не было об этом, разумеется, ни полслова. Да она, эта книжка, и не вышла. Запропала как-то. Не жаль. Но я вот теперь думаю: а вдруг, заполни мы текст не высокоумными рассуждениями, исходящими из наших собственных представлений о том, что датчанам про нас, русских, узнать интересно… И напиши мы по-простому про апельсины вот эти, про телефоны офисные про иное многое – глядишь, и пошла бы наша книжка по рукам. Действительно как горячие пирожки.
И было бы всем нам счастье.
Тем, кто не курит, читать это не обязательно, а вот наркозависимые поймут, что в Нью-Йорке, где я первый раз появился в начале 90-х, самое сильное впечатление на меня произвели не небоскребы, а стайки офисных барышень, что в обеденный перерыв выбегали из этих самых небоскребов, чтобы раз-другой затянуться или, прикуривая сигарету от сигареты, набраться яду на все оставшиеся рабочие часы.
Антиникотиновый бум уже набирал обороты, и вот, помню, сижу я в кабинете Георгия Александровича Вайнера[409], тогдашнего главного редактора газеты «Новое русское слово»[410]. Потягиваем виски, разумеется безо льда и – тогда гости из Москвы бывали на Гудзоне относительно редко – содержательно беседуем. Пока, после третьего, кажется, дринка, я не начинаю в кресле – так, знаете ли, характерно – ерзать. «Курить хотите? – понимающе спрашивает меня хозяин. – У нас, увы, больше нельзя». И показывает на приборчик, что затаился где-то в верхнем углу комнаты. «Но, впрочем, – продолжает, – наши умельцы такого же вот шпиона в мужском туалете выломали. Так что пойдемте».
Мы пошли. И отлично, скажу я вам, покурили, а когда вернулись, застали в кабинете еще и Вайнберга, тоже одного из руководителей газеты, заглянувшего на хороший разговор. И с ним чокнулись, и с ним мужской туалет, разумеется, навестили. Но тут пришел Вайншток (в фамилиях своих собеседников я, после щедрых дринков, возможно, и путаюсь, но запомнилось как-то так). И вот он-то, видя наши метания по коридору туда и обратно, нас и спросил: «Чего мучаетесь, славяне? Не проще ли пойти в туалет – сразу и с виски, и со стульями?»
Там, возблагодарив сметливость нашего нового собеседника, мы остаток дня и провели. А когда наконец вышли, нарвались на возмущенное фырканье прекрасных сотрудниц «Нового русского слова». Им в мужскую комнату ходу никак не было, а послушать новости, что привез свежий гость из Москвы, тоже хотелось.
А вот языков я, к великому своему стыду не знаю. Хотя по-настоящему пострадал от собственного невежества лишь однажды. Дело было все в том же Нью-Йорке, где-то в 90-е. Вообразите: апрель, но ветреный, едва не студеный, и, нагулявшись по Центральному парку, я понял, что сто граммов мне отнюдь не повредят. А на углу огромное светящееся здание, называется, кажется, «Плаза», ну да новые американцы поправят, и в нем бар.
Подошел – и глаза у меня разбежались, выхватывая знакомые этикетки. Но как заказать, к примеру, «Столичную», чтобы тебя поняли? Так что выбрал я, помнится, «Абсолют», потому что это слово, мне казалось, даже и на английском не перековеркать. «Йес», – говорит мне бармен. И еще что-то спрашивает. А я не понимаю. Он переспрашивает, и я от отчаяния тоже выпаливаю: «Йес».
И – о ужас! Только тогда, когда он набил высокий стакан кубиками льда и тонкой струйкой пустил по ним сорок (всего сорок!) граммов «Абсолюта», я сообразил, что меня всего-навсего спрашивали, со льдом ли.
Облизываю, как сейчас помню, жгучие кубики, а в голове вперемешку вертится то ужас перед неминуемой ангиной, то сакраментальное: «Говорила ведь мама: учи языки, сынок».
Перебравшись на Нью-Йоркщину мой приятель и отца к себе забрал. Тот в летах был уже изрядных, но, оказавшись в обществе равных возможностей, где никогда никому ничего не поздно, решил к своему давнему инженерному образованию добавить еще и литературное. Так что то ли экзамены сдал, то ли просто записался в колледж, где лекции по русской литературе читал тогда Евгений Евтушенко.
И вот сидим мы с новоиспеченным студентом во дворике таунхауса, затерявшегося среди тысяч ему подобных где-то в Квинсе, мирно беседуем. «Ну, и как Евгений Александрович?» – спрашиваю. «Это кто такой? – был мне ответ. – А, Евтух!.. Евтух меня боится».
«Что так?» – переспрашиваю. «Да он как затянет свою нудьгу, я его – ррраз! – остреньким вопросом и срежу. А Евтух ответить не может, нервничать начинает. Пытался даже выгнать меня из аудитории, но не тут-то было – у нас, слава богу, не СССР, и у студентов прав не меньше, чем у лекторов».
Э, подумал я, надо было Евгению Александровичу дружить с принцессами и президентами, срывать овации, биться с Бродским за первенство в русской поэзии, чтобы так вот на старости лет… Голос мой в залах гремел, как набат, площади тряс его мощный раскат, а дотянуться до этой избушки и пробудить ее – он слабоват.
Рассказ Василия Шукшина «Срезал» мой собеседник, конечно, не читал. Зато про свои права в обществе равных возможностей научился понимать сразу же. Демократия, блин.
Февраль 1991 года. Вечер. Легкая поземка. И мы с Григорием Яковлевичем Баклановым мирно идем себе по Большим бульварам в Париже, тихо-тихо о чем-то меж собой разговаривая. Как вдруг пара, нас обгоняющая, на ходу бросает: «Добрый вечер!» – и стремительно движется дальше.
Сейчас, когда русские в любом европейском городе попадаются на каждом шагу, я бы так, наверное, не поступил, но тогда… Догоняю любезных прохожих и, запыхавшись, спрашиваю: «А как вы догадались, что мы русские?» – «Так вы же здесь одни такие, в шапках», – отвечают мне, и действительно, меховые шапки – обычно ушанки, реже «пирожки», из кролика, цигейки, песца, норки, ондатры, волчьего либо собачьего меха – все советские граждане надевали себе на голову еще в конце октября, чтобы снять ближе к апрелю. Ну, а как иначе – в России зимы свирепые!..
Зимы мягче не стали. Но шапки – оглядитесь-ка вокруг, горожане, – из употребления вышли. Повсеместно. Разве лишь в метро встретишь ветхого дедка с тесемочками, завязанными под подбородком. Или иностранец какой напялит на себя антикварную солдатскую ушанку с пятиконечной звездой. А так – береты, кепки, вязаные шапочки с помпончиками, если не вовсе без головного убора.
Здесь пригодилась бы мораль, но какая? Что мода всемогуща? Или что мы, на подсознательном уровне, даже чисто внешне стремимся стереть различия между собою и европейцами?