Так может идти годами – до тех пор, пока тебя неожиданно спросят: «Слушай, а ты повесть-то читал, которую про тебя накатал твой подопечный?»
И ты, вмиг обо всем догадавшись, и без всякого уже приятства, читаешь…
Не желая участвовать в рекламе нечистого дела, имя автора и место публикации я все-таки не назову. Скажу лишь, что она пока не обо мне, а о моем друге, замечательном писателе, и я легко воображаю, как он эту повесть читал – изумляясь, думаю, в первую очередь недоброй памятливости своего долголетнего спутника. Всё-всё, оказывается, складывалось в гроссбух, всё готовилось к продаже: и удачные mot, и неудачные, и стойкие твои мысли, и случайные обмолвки, и секреты – хотя какие, спаси Христос, у нас с вами могут быть секреты…
А потому легко воображаешь, что хоть Провидение и упасло от знакомства именно с этим автором, зато от других знакомств не упасло, что и я еще прочту (да и читал уже), что пишут обо мне «из другого поколенья» те, кому я, кажется, не сделал ничего плохого, хотя и особо хорошего, по правде сказать, не сделал тоже.
И вы, друзья мои, о себе прочтете тоже[593]. Чтобы в который уж раз изумиться: надо же, как памятлив, оказывается, этот мальчишка.
Или, если угодно, как памятлива эта барышня.
Отличный поэт затеялся писать романы. Не очень, на мой взгляд, удачные, стихам уступающие, но один мы все-таки напечатали, и он даже имел некоторый успех – не столько у читателей, правда, сколько у критиков.
А следующий уже вернули – с реверансами, конечно, ведь поэт отличный, но все-таки вернули. И он исчез со «Знаменского» горизонта. Раз я ему позвонил на мобильный, два – не откликается; недаром же определитель номера изобретен.
И вдруг, много воды уже утекло, мы случайно встретились – чуть ли не на овощном рынке. Я к нему разбежался: «Дорогой XY, куда же вы пропали?»
На мое приветствие он, конечно, ответил. Но разговор поддерживать не стал. «Я, – говорит, – вас еще не простил».
И еще больше воды утекло, а так и не разговаривает. Пока не простил, значит.
А вот – для сюжетной рифмы – еще одна обыкновенная история.
Представляю не так уж давно группу российских писателей на Венской книжной ярмарке и говорю, что, вот мол, NN в начале 1990-х начинал печататься в «Знамени», но затем выбрал, вероятно, для себя другие мировоззренческие и эстетические ориентиры и, побыв какое-то время автором журнала «Москва», сотрудничает теперь не с нами, а с «Новым миром», с «Октябрем». Дело, рассуждаю я вслух, обычное – каждый писатель ищет и находит издание, что его убеждениям ближе.
NN соглашается: дело, говорит, действительно обычное. Только ни мировоззрение, ни убеждения здесь ни при чем. Просто, продолжает, в 1992 году вы вернули мне рассказ, и я не то чтобы обиделся, но решил в «Знамя» больше никогда не ходить.
Так, скажу уже от себя, он за двадцать три года ничего нам ни разу и не предложил. И от наших настойчивых приглашений неизменно уклонялся[594]. Дело, если вы хотя бы чуть-чуть понимаете ранимую авторскую душу, в самом деле обычное.
Не важно, есть ли у тебя последователи, А важно, есть ли у тебя преследователи, так может сказать только очень молодой, азартный человек. В зрелости, клонящейся в старость, никакие «преследователи» уже не нужны. Они наскучивают. Хочется учеников, своей школы. Хотя бы только затем, чтобы проверить, а не наскучат ли и они?
Но этого всего в критике (да, наверное, и вообще в литературе) не бывает. Чай, не наука с ее внятным понятием о преемственности поколений и о благодарности тем, кто поставил глаз и руку.
Побывал я тут как-то на дивном концерте в Камерном зале филармонии.
Татьяна Тихоновна Гринденко озорничала[595].
Ее оркестранты обаятельно хулиганили.
Лев Семенович Рубинштейн шалил[596].
Музыкальные инсталляции Александра Моисеевича Бакши были необыкновенно остроумны[597].
Словом, все эти чрезвычайно достойные и уже, увы, не очень молодые люди вели себя, как разыгравшиеся подростки.
И маленький, человек на сто, зал отвечал им полным пониманием. Готов был и к шалостям, и, простите высокопарность, к сотворчеству.
Еще бы – ведь в этом зале собрались тоже очень достойные и тоже, увы, не очень молодые люди.
Оглядываясь, я искал глазами тех, кто мне (и участникам этого чудесного концерта) сгодился бы в дети.
Нашел… два, нет, все-таки, кажется, три свежих лица. Человек, повторяю, на сто.
На литературных-то сборищах это разделение по возрастам уже привычно.
Выходит и в музыкальной среде тоже.
А как у живописцев? У людей театра? У архитекторов, наконец?
Конфликта поколений вроде как и нет. Но то, что младшенькие делами старшеньких не интересуются, в их компанию стараются не ходить и к себе не зовут, факт, похоже, медицинский.
Вы, конечно, меня попродвинутее, но я, ей-богу, до сих пор обижаюсь, когда врач, просмотрев анализы и – да, да – добросовестно простукав меня, где положено, тут же выписывает рецепты, дает рекомендации и – до свиданья, уважаемый, попросите, пожалуйста, ко мне следующего.
А поговорить?
А проявить участие, пусть даже и показное? А продемонстрировать – ну, хотя бы видимость интереса не только к тому, что у меня повредилось, но и ко мне как к человеку, единственному и, хочется верить, неповторимому?
Жалуюсь на это как-то Максиму Александровичу Осипову – писателю, здесь я ручаюсь, отличному и врачу, говорят, очень даже достойному. А он досадливо морщится. «Да зачем вам, – спрашивает, – эти сантименты? Легче, что ли, вам от них станет?»
«Конечно, легче», – бурчу я про себя, вспоминая, как в когдатошние времена в поликлинике Литфонда врачу важно было не только то, что у тебя болит, но и то, что ты сейчас пишешь и как, к примеру сказать, относишься к свежему нашумевшему роману.
А Максим Александрович, будто подслушав, гнет свое, и так оно выходит, что это не врачи стали бездушнее, как мне с перепугу показалось, а я, вот уж консерватор, никак не могу отказаться от замшелых привычек – то ли староземских, а то и вовсе, свят-свят, старосоветских. На дворе же, – говорит он, – XXI век, и я уныло соглашаюсь, что – да, да – отношения между хорошим врачом и вменяемым пациентом должны быть сугубо технологическими, без этих вам мерехлюндий и сопливостей.
Оно ведь и в литературных делах часто уже так – технологично. Автор шлет текст имелькой, имелькой же снимает вопросы, у редактора возникшие, гонорар получает перечислением на банковскую карточку и, бывает, даже за журнальным номером со своей публикацией в редакцию не заходит. Зачем? В Журнальном зале и так всё видно.
Удаленный, знаете ли, доступ. Высокие, с вашего разрешения, технологии.
А мне, хоть и знаю, что от века отстал, все равно грустно. Как же без «поговорить», думаю.
И в тех случаях, когда продвинутый автор так выстраивает свои отношения со мною как с издателем.
И в тех, когда продвинутый издатель тоже держит меня, уже автора, на удаленном доступе.
Разговаривали как-то в своем кругу, почему по телевидению так редко показывают писателей, а если и показывают, то обычно неудачно. За исключением пяти-шести персон, что стали медийно, а значит и нам с вами, хорошо известны именно благодаря камере и микрофону.
И, помнится, Александр Архангельский – а уж он-то в этой сфере знает всё – заметил: «А как вас показывать? Вы же ведь думаете прямо на экране. Задают вам вопрос – думаете. Начинаете говорить – тоже предварительно подумавши. А экран этого не переносит. У нас надо, чтобы слова слетали с языка, опережая мысль».
Мало что в молодости так нас бесило, как разделение литературы, хоть бы даже и XIX века, первой четверти XX, на прогрессивную и реакционную, на звавшую Русь к топору и звавшую в красивые уюты. И мало о чем мы так мечтали, как о том, что едва рухнет цензура, и расколотая ею современная русская литература вновь сольется в единый поток: безотносительно к политическим убеждениям писателей, их моральному облику, национальности и стране проживания.
Не вышло. То есть печатаются, конечно, все, у всех есть свои группы поддержки, а у кого-то так даже и читатели. Но целостной картины русской поэзии хотя бы, например, второй половины только что отвоевавшегося столетия как не было, так и нет. Вот вышла лет пять назад двухтомная, в полторы тысячи страниц антология «Русские стихи 1950–2000» (М., 2010), и что же? Если ограничиться лишь поэтами на букву «А», в канон – и, наверное, слава богу – введены и Айвенго[598], и Алексей Александров[599], и Лидия Алексеева[600], и Мария Андреевская[601], и Марина Андрианова[602], и иные многие. Что, готов предположить, справедливо: должен же ведь кто-то и им воздать должное. Зато в антологии нет, будто никогда в истории русской поэзии и не было, ни Татьяны Бек, ни Петра Вегина, ни Риммы Казаковой, ни Виталия Кальпиди, ни Анатолия Кобенкова[603], ни Марины Кудимовой[604], ни Олеси Николаевой, ни Николая Панченко[605], ни Алексея Пурина[606]