— Так, может быть, исключим, хотя бы на предстоящей комиссии, всякую резкость, категоричность, максимализм? Они нам не помогут сейчас. Или я, может, не прав? Чрезмерного ожидаю от вас?
Он, конечно, был прав — и Ивану Григорьевичу пришлось согласиться.
Потом зам выражал удивление, как это прибалтийские партийные лидеры ухитряются свою принадлежность к КПСС сочетать с совершенно противоречащими ее решениям, уставу, программе заявлениями, а в последнее время даже и демаршами, политическими акциями.
— Уж коли ты в партии, — не какому-то далекому там прибалту, а, конечно же, лично ему, апеллятору, Ивану Григорьевичу Изюмову, внушал настойчиво зам, — то изволь и решения ее выполнять. Критикуй, спорь, убеждай… На здоровье, пожалуйста, если что-то не так. Но только пока не дошло до решения. А решили все: наступай на горло собственной песне, выполняй, что велит большинство! На этом, видать, основном своем тезисе он и подвел беседу к концу. Поднявшись со стула, еще о юге, о море, об охоте спросил и, пожимая на прощание руку Изюмова, с грустной усмешкой признался:
— А за предложение ваше тоже егерем стать — спасибо. Вот храбрые, молодые нам на смену придут… Куда деваться? Не отлеживать же бока на печи. Тогда прямо к вам. Вот уж когда наброжусь! С собачкой с легавой, с ружьем! Не жизнь, а малина! Завидую вам! — Казалось, так и вырвет сейчас из себя: мол, вам-то зачем лезть снова в петлю? Нашли свое счастье — там и держитесь, не бегите от него. Я лично все бы отдал за ваш лесной рай, за свободу, за это величайшее счастье слиться с природой, с небом, с землей.
Вечером, завалившись в гостиничном номере прямо в одежде, в носках на постель, Иван Григорьевич, перебирая в памяти прожитый день, острее всего переживал именно эту, не раз вырывавшуюся вдруг из самой души ответственного партаппаратчика, глубинную глухую тоску. Ну кого хоть раз не грызла она, эта тоска — по земным, по водным, по небесным просторам, по волюшке-воле, по подспудно томящейся в каждом из нас первозданности нашей, обуздываемой нами лишь до поры. И словно бы для того, чтобы его, ветерана, ВОВу (как порой с издевкой называла его молодая жена), в какой уже раз испытать на верность природе, извечному в нас искушению, на тумбочке у окна зазвонил телефон.
Нет, он ее не забыл. Расставшись, не раз вспоминал, покуда торчал в КПК. Приходила на ум и здесь — по возвращении в номер гостиницы. Но ожидание грядущего дня, предстоящей высокой комиссии невольно отодвигало ее на второй, третий план, не давая думать о том, что она могла бы ему с собой принести, чем одарить. И потому, когда Иван Григорьевич приложил трубку к уху, он не сразу сообразил, что это за женщина может звонить ему здесь, в чужой, без всяких связей, незнакомой Москве. А смекнул — тотчас снова увидел все так, как сложилось в первый же вечер его приезда в столицу: Курский вокзал, издательство и редакция, затем ЦДЛ… Восхищенно листая в книжной лавке Центрального дома литераторов только что изданный сборник своих повестей и рассказов с изрядно приомоложенным и приукрашенным его портретом, он едва справлялся с бившей его от макушки до пят трепетно-сладостной дрожью. Тут же велел отсчитать десяток книжек, возбужденно затолкал их в портфель. Из нагрудного кармана вырвал пачку «зелененьких» — только полученной в совписе части положенного гонорара, бросил пару купюр на стойку. Тут-то и подоспела она — миниатюрно-точеная, в вызывающе модном костюмчике, напряженно-взведенная, как тетива, как курок, — под личиной девичьей небрежности.
— Можно поздравить? — вскинув льняными кудряшками и поддразнивая всей своей, в самом расцвете и умело подчеркнутой нарядом и красками, прелестью, метнула она в него проникновенно-стреляющий взгляд.
— Не можно, а должно! — тут же отозвался всем своим счастьем и щедростью автор. Неожиданно ей подмигнул, даже залихватски-азартно цикнул вдруг языком. Он, редкий в ЦДЛ гость, заглядывающий сюда раз-другой в пятилетку (лишь когда выпадало что-либо тиснуть в Москве), моментально, с лету почуял, что за девица предстала вдруг перед ним, всю остро-дурманную, слепо-бездумную потребность ее потереться здесь, в толчее мировых знаменитых имен, одним с ними воздухом накоротке подышать, не говоря уже о том, чтобы хоть как-то, на каких угодно условиях (лучше, конечно, своих) сблизиться с кем-то из них, тэт-а-тэт побывать. Увы, в литературные звезды Иван Григорьевич так и не вышел. Но писателем самовитым, милостью Божьей себя (как, впрочем, и каждый, вооруженный пером) ощущал, хотя и не числился в членах союза (изгоев до перестройки и близко не подпускали к нему). К тому же при всем своем зрелом, а для многих в такие годы уже даже старческом, возрасте, он относился к себе, как к вполне еще молодому, во всех отношениях достойному (несмотря на отдельные осечки и промахи) самых что ни на есть распрекрасных красоток. И, словно чуя все это за ним, не чурались его и они, во всяком случае, не шарахались в сторону от его морщин и седин и нередко соглашались вступать с ним в игру, не всегда, впрочем, доводя ее до конца, как, случалось, и он, проявляя, коль припекало, естественные осторожность и гордость.
Спрятав деньги, едва защелкнув на запоры набитый своими сборниками до предела портфель, Иван Григорьевич легко и просто представился:
— Изюмов… Иван.
— А полнее, по отчеству?
— А зачем? Чем плохо — Иван? Можно и Ванечка.
— Можно, конечно. Глядишь, и дойдет, — усмехнулась она. — Но пока подождем. Итак, для начала хотя бы, пожалуйста.
— Вот это теплее уже — для начала, — и ткнув кулаком себя в грудь, он окончательно сдался: — Иван свет Григорьевич.
— Ну, а меня можете Майя.
— Майечка, значит.
— Можно и так.
— Так вот, милая Майечка, по-моему, самое время обмыть, — прихлопнул он ладонью пузатый портфель и мотнул пепельной шевелюрой наверх, где находился буфет.
— Лучше в подвальчик тогда, — взяла она осторожненько его под локоток. — Там поуютнее, — и потянула Изюмова по лестнице, а за нею — по узкому, длинному, словно кишка, коридору.
От коньяка, от вина и даже от шампанского она отказалась
— Я — экстрасенс, — торжественно, без тени смущения объявила она. — К тому же мне еще предстоит сегодня сеанс. Да и вообще, как вы знаете, мы — медиумы, ведьмы и колдуны совершенно не пьем. Наша оболочка, наши чувства и дух должны быть совершенно свободны, чисты. Так что простите. Разве что пригублюсь, — и, звякнув своим наполненным до предела бокалом о полный его, предложила: — За ваш новый роман! — покосившись при этом густо-синими, с живым юным блеском глазами на припертый к панели портфель. — Надеюсь, одну-то подарите мне?
— Что за вопрос? Простите, я так и хотел! — поставив на место бокал, поспешно качнулся Изюмов к портфелю. — Тут пока только повести. Роман впереди.
— Хорошо, когда у человека, тем более у мужчины, все впереди.
— Почему именно у мужчины?
— А женщина, — задорно вскинула она свой точеный крохотный носик, — не в пример мужчине, интересна не будущим, а пережитым, былым, а мужчина напротив…
— Вот как! — настороженно пригляделся Иван Григорьевич к изящной, не по возрасту мудрой колдунье. — Вы-то… Ну, сколько вам? Ну, едва за двадцать перевалило. Так что опыт, пережитое не очень обременяют-то вас?
— Так я вам и призналась, — интригующе хохотнула она. — Во всяком случае мне до вас ой как еще далеко! Этим, кстати, вы и привлекательны мне. Терпеть не могу сосунков. То ли дело самостоятельный, зрелый, мудрый мужчина.
«И его кошелек, тем более, как сейчас, набитый до отказа зелененькими», — не без лукавинки подумал Изюмов. И щедро, размашисто подписал — «С пожеланием счастья, от всей души…»
Узнав, по какому основному, главному поводу провинциальный писатель явился в Москву, очаровательная юная ведьма округлила глаза:
— Все нынче в перестройку, из партии, а вы в нее… Как бабочка на огонь.
— Почему на огонь? — поинтересовался Изюмов.
— Ой, дойдет до гражданской, вас, коммунистов, первыми потащат к столбам.
— Так уж сразу и потащат… Да и не дойдет до гражданской.
— Когда люди голодны, обозлены и снова хотят завладеть тем, что в свое время у них отняли большевики…
— Вы о частной собственности, что ли? — оборвал Иван Григорьевич заговорившего на актуальную тему доморощенного, с макияжем, с великолепными локонами и формами политика.
— Да, да, о ней. Я знаю умных, солидных людей — они горой за нее.
— И я знаю этих людей, — чуть повысил и обострил голос Иван Григорьевич, — вернее, таких людей! И это, возможно, и есть одна из главных причин, почему я завтра снова буду в КПК. Я тоже за собственность, но не в одной-единственной форме. Что касается частной собственности, то она, увы, не только панацея, бальзам, как теперь стали доказывать многие, но и яд. Как только к ней — к частной собственности — бесконтрольно, на всю катушку вернется и СССР, основной бастион социалистической практики и идей, частнособственнические инстинкты, стихия во всем грешном мире снова, как и до Октября, разбушуются еще безобразней, во всю свою мощь. Так что, красивая и милая моя, не так тут все однозначно. Как бы без прежнего противоположного начала — собственности государственной, общенародной в качестве главной — не ввергнуть в эгоистический грех и разбой не только себя, но и весь мир.
— Это лишь вам, простым смертным, так представляется, — чуть заносчиво, высокомерно вскинула она на Изюмова свои густо-синие, здесь, в полутемном подвальчике, казалось, цыганские, жгуче-черные глазки. — Экстрасенсы видят все дальше и глубже…
— Тогда и писатели тоже, — оборвал ее тем же своим тоном и он. — Больше, чем кто-либо другой, они глядят в самую основу, в отдельные кирпичики всякого общественного здания, а именно — в души людей, с которых все и начинается: от отдельного, частного недовольного писка до бунта тысяч и тысяч людей. Потому-то оценки нашего брата-писателя часто глубже, надежней оценок политиков.