Vox Humana: Собрание стихотворений — страница 10 из 42

Слова о розовой звезде,

Круги от лодки на воде.

Сказало зеркало едва,

Что под глазами синева.

Туман молочный над рекой,

Обратный путь – рука с рукой.

От белой ночи на Неве

Остались: тяжесть в голове.

Платка измятого духи

И бред, сложившийся в стихи.

1922

EN AUTOMME

Осень. Вечерний ветер.

Солнечный диск высок.

Плачу, влюбленный в эти

Вдохи засохших осок.

Листья в воде Зеленой,

Мраморный водоем…

Холод румянит клены,

Холод и в сердце моем.

Смех. Силуэт. Не ты ли?

Лип шелестят верхи…

В парке твои застыли,

С прошлого года, духи.

1922

«Высокий звон и говор птичий…»

Высокий звон и говор птичий,

Неустрашимый взлет копья,

Светильником в руке Девичьей

Дрожит и тает жизнь моя.

Какая слава медью стынет,

Каким огнем мы все горим? –

Я знаю: правы те, кто ныне

Возводит свой Четвертый Рим.

Но есть плененные ошибкой:

У тех – да минет их гроза! —

С мистической полуулыбкой

На мир опущены глаза.

1925

«Мне легла не большая дорога…»

Мне легла не большая дорога,

А глухая медвежья тропа.

Старый друг, разве мир – не берлога,

Где любовь от рожденья слепа? –

В эту жизнь я вошла с колыбели

Как в несытую солнцем тайгу;

Рыжей белкой качалась на ели,

Волчьим выродком стыла в снегу.

Новолунью сердилась спросонок

И мохнатой звериной судьбе,

А теперь я – ручной медвежонок

У лесничего в теплой избе.

1925

«Зимой не бывает горлиц…»

Зимой не бывает горлиц,

И солнечных зайчиков – тоже:

Трудно им, ласковым, прыгать

В запушенные снегом окна

Спален, где гонятся печи…

А я родилась зимою;

Дрожащий солнечный зайчик

По комнате вдруг забегал –

И лег на детское горло:

С тех пор я стала поэтом.

1925

СЕСТРАМ ЗАПАДА

Взгляд – усталый, в лице – ни кровинки,

Ей и голод и труд – нипочем:

Вижу красные крылья косынки

За худым полудетским плечом.

Вот такою – простой комсомолкой,

Сквозь машинную, мерную песнь,

Над докучным мельканьем иголки –

Ваша жизнь мне привиделась здесь.

Сестры Запада, трудная пряжа

Многих медленных лет нам дана:

Помним, знамя кровавое ляжет

Под рукою прилежной у нас.

Слыша четкую поступь событий,

Знает – времени веретено

Приведет путеводною нитью

К дням свободы и к доле иной.

Так ловите ж, сквозь годы глухие,

В мастерских, наклонясь, не дыша,

По следам окрыленной России –

Революции пламенный шаг.

<1927>

ПЕСНЯ О ДЖАНКОЕ

Порох и пламя,

Ремень под рукой,

Шомполом в память

И в сердце – Джанкой.

Поднято дуло,

Щелкнул затвор,

Пули и бури

Ведут разговор.

Станция взмыла

Огнями из тьмы,

Врангель – а с тылу

Ударили мы.

Время качнулось

Вперед и назад,

По эшелонам

Вдогонку – залп.

Вспененных далей

Цокот и топ…

Мы ли их гнали

Под Перекоп!

Кровью цветет

Голубеющий лен

Тихих, родимых

Приволжских сторон:

Слушай, за горсть

Виноградной земли

Десять тысяч здесь

Гатью легли?

Слушай, годам таким –

Нечет иль чет,

На перевес или

На плечо?

Ветру и солнцу,

Рассыпчатый, наш,

Щедрой солонкой

Раскрылся Сиваш.

В бурных знаменах

Маковый дым –

Ты, окаймленный

Славою Крым!

<1928>

НЕФТЕПРОВОД

Земля, какал только лучшим снится,

Когда б могла перелистать и я

Тяжелые и рыхлые страницы

Твои, моя советская земля.

Чтоб этой кровью, с киноварью схожей

(Эпохи росчерк) – вычертить пласты,

Чтоб ты навстречу встала черной рожью –

Дыханьем влажным, гуще темноты.

Когда горят фонтаны, то телами

Их затыкают попросту, земля,

Затем, что больше нефтяное пламя,

Чем жизнь людей, совсем таких, как я.

И я отдам покой мой, память, друга ль,

Всю боль и кровь, и эти жилы все –

За ту одну, в которой жидкий уголь

От Грозного бежит до Туапсе:

Артерией – пока с восточной ленью

Не всплыл Батум, всех галек голубей;

В узде Бакинского сердцебиенья

Уж слышен грохот якорных цепей.

И пусть в стихи, негаданный, как камень

В глухой затон, сбивая рифмам счет,

Павлиньими разводами, кругами,

Как на воду пошел нефтепровод:

На музыку времен – на голос горнам

Положен отзвук городов – сердец,

Чтоб этот сказ о Красном и о Черном

Нам перебил Стендаля, наконец.

Б. д.

«– Вернись, страна, в высокий город твой…»

– Вернись, страна, в высокий город твой,

Под купола кремлевской бурной славы,

На холм времен, на пласт береговой…

Но поднят щит. Укреплены заставы.

А там, в бреду, всем ветрам вручена,

В замшелый крест вложив персты сухие,

Забыв свой путь, скитается она –

Слепая. Прокаженная Россия.

1931

ПРИЛОЖЕНИЯ

Приложение 1. ЗАПИСЬ О «ВТОРНИКЕ» «НЕОКЛАССИКОВ» 16 НОЯБРЯ 1926 ГОДА


Запись о «вторнике» «неоклассиков», состоявшемся 16 ноября 1926 г., – единственная заметка о «Вечерах на Ждановке», сохранившаяся в архиве Л.Аверьяновой; вела ли она свои записи до того или позднее, мы не знаем. В ряду уже известных воспоминаний «неоклассиков» о Федоре Сологубе эта короткая заметка, несомненно, занимает свое место. В отличие от мемуаров В.В. Смиренского, M B Борисоглебского и Е.Я. Данько [1] (кого, во-первых и прежде всего, интересовала личность поэта – «последнее Федора Кузьмича»), запись Л. Аверьяновой не выделяется «сологубоцентричностью». Перед нами – своеобразный «стенографический отчет» об одном из «вторников», который показался юной поэтессе интересным и достойным запоминания. Она воспроизводит «программу» вечера без каких-либо оценок услышанного и увиденного, реплики присутствовавших и реакцию на них Сологуба, передает настроения членов кружка и их отношение к происходящему в Совдепии. Благодаря этой особенности изложения ей удается воссоздать подлинную атмосферу «вторников» – кружка независимой творческой интеллигенции, сгруппировавшегося вокруг Сологуба в 1924—1927 гг.

Текст печ. по: Л.И. Аверьянова-Дидерихс. Запись о «вторнике» «неоклассиков» 16 ноября 1926 г. // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 2003—2004 годы. СПб., 2007. С. 555—559.


16 ноября 1926 года

Я глубоко сожалею, что недостаточно умна для словесного турнира с Ф.К. Сологубом.

Я вошла (сегодня очередной в этом «сезоне» – вторник «неоклассиков») в его тепло-натопленную спальню-кабинет, со старинной мебелью красного дерева и синим сукном на письменном столе. Спиной к двери, в жестковатом екатерининском кресле уже сидел М.В. Борисоглебский[2]. Разговор шел о Булгакове: перед моим приходом М<ихаил> В<асильевич> рассказывал о нашумевшей пьесе последнего «Дни Турбинных», которую М<ихаил> В<асильевич> видел в Москве и которая, по его словам, производит впечатление потрясающее[3]. Ф<едор> К.<узьмич>– слушал холодно и только заметил, что рассказы Булгакова он знает и они ему нравятся[4], но что пьесы, которые дают 40 аншлагов и «толпа на них валит», ему обычно уже по этому одному нравиться не могут.

Когда мы на минуту остались одни, Ф<едор> К<узьмич> вдруг круто спросил: «Стихи пишете?» – «Мало». – «Напрасно, – наставительно заметил он, – надо писать много». В этот вечер он не раз возвращался к этой теме и, между прочим, рассказал, как однажды спросил его Александр Александрович (Блок), сколько у него за последний год написано стихов. «50», – наобум ответил Сологуб, на что Блок решительно произнес: «Мало».

С приходом Н.Ф. Белявского и В.В. Смиренского разговор принял другое, несколько неожиданное направление: спорили Ф<едор> К<узьмич> и я о разнице между «учителем» и «педагогом». Ф<едор> К<узьмич>, многие годы своей жизни бывший школьным учителем[5]