Vox Humana: Собрание стихотворений — страница 19 из 42

«светлое коммунистическое будущее» с оттенком «ювенильной» экзальтации и свойственным эпохе революционным мессианизмом: «Вот какою стала ты, Россия: / Самой крепкой, стройной и простой. // Оглянись на путь большой и странный, / Ни одной не выпавший стране» («Три узла»)[99].

Эта же двойственность чувствуется в названии: Вторая Москва, то есть: новая, красная, советская («Красный угол дрогнувшей земли»), и она же – разрушенный ордами варваров Третий Рим.

Мы не знаем, как были восприняты новые стихи Аверьяновой в ее ближайшем окружении, скорее всего, сдержанно. Смиренский ответил на «Вторую Москву», которую, очевидно, знал в рукописи, стихотворением, напечатанным в альманахе «Окраинный круг. 5» (Л., <1926>):


ВТОРАЯ МОСКВА


Лидии Аверьяновой


Нет никакой второй Москвы.

Москва – одна. Но – неизменно –

В гранитных берегах Невы

В ночь – возникает город пленный.

И подымается Нева –

Непримиримая, как пламя,

И вознесенная Москва

Звенит над ней колоколами.

Москве печальный жребий дан.

На темный крест она воздета.

И в злобе Грозный Иоанн

Ждет петербургского рассвета.

И на опричников крича, –

Спешит уйти от каждой тени,

Высоким посохом стуча

В обледенелые ступени…


1925 [100]


Поэт предупреждал Аверьянову: «В Москве – Новая Москва – едва ли возьмет «Вторую Москву» (побоится каламбуров и конкуренции). Однако ж попробовать стоит» (письмо от 30 июля 1926 г.) [101]. Следуя его совету, она послала стихи Д.A. Лyтохину, а также М. Горькому (вероятно, и прежние – из «Vox Humana», и новые – из второй книги). Тогда же она получила ответ из Сорренто:


Я считаю себя плохим ценителем стихов и мне не хотелось бы, чтобы Вы отнеслись к моему суждению о стихах Ваших как к чему-то «категорическому».

Стихи В<аши> не показались мне оригинальными – как стихи, как слово и музыка. Не чувствую в них четкости, точности, пластики. Наиболее понятным мне и наиболее выразительным я нашел стихотворение: «Видно сердцем уродилась суше…»

И вот это стихотворение рисует мне Вас человеком, который даровитее, талантливее своих стихов. О том же говорит мне и последнее четверостишие стихов: «Высокий звон и голос птичий».

В общем, впечатление такое: стихи созданы как бы по разумной необходимости, а потому они Вам не дают радости.

Кажется, что Вы человек, еще не нашедший истинное свое. Вероятно, Вам нужно много работать, но не торопясь, чтобы не обо­гнать себя самое.

Вот всё, что могу сказать. Дать же В<аш> адрес «тем русским, которые могут найти общий язык» я не в состоянии, у меня нет связей с литераторами заграницей.

Желаю Вам всего доброго,

11. III. 27

Sorrento [102]


В письме от 21 марта 1927 г. Смиренский комментировал: «С мнением Горького я согласен. Он ничего (как Лев Толстой) не понимает в стихах, но он их чувствует. <…> Твои лирические стихи – прекрасны, и они лучшее, что у тебя есть. То, что ты печатаешь – может быть, нужно России, но меня не трогает и не волнует. Наоборот – мне за тебя больно. А лирику твою я очень люблю, и хотя ты и Толстяк, а я считаю тебя настоящим поэтом. То, что хотел сказать горький и что осталось для тебя неясным, я понял. Он по стихам угадал в тебе человека – и это неплохо, что ты лучше своих стихов. <…> Писать Горькому больше не надо, так делать просто не принято»[103].

С просьбой издать книгу Аверьянова обращалась в Государственное издательство, но получила отказ. 26 января 1929 г. П.Н. Медведев, заведовавший литературным отделом, сообщал ей: «Не имея возражений по существу против Вашей книги “Вторая Москва”, мы всё же вынуждены отказаться от издания ее, потому что имеющаяся в нашем распоряжении норма на стихи полностью исчерпана на всё полугодие»[104].

Заключительную ноту в историю несостоявшегося издания вносит эпизод, сообщенный Е. Данько. 28 апреля 1929 г. она писала подруге: «На вербном базаре слышала, как одна девица спрашивала в книжном лотке “стихи Аверьяновой”. – “Нет, у нас только старая книга, – отвечал торговец, – а это вы новую спрашиваете”»[105].


Неудача с изданием «Второй Москвы» и наступившие в скором времени перемены в личной жизни вернули Аверьянову к истокам творческого пути. В 1928 г. она знакомится с молодым поэтом и переводчиком из окружения Михаила Кузмина – Андреем Ивановичем Корсуном (1907-1963)[106]. В своем дневнике 11 сентября 1934 г. Кузмин записал: «Идолоподобие. Корсун замечательно красивый человек. Действительно, как говорит Петров, “один из самых красивых людей Ленинграда”, и милый, и хороший, и вместе с тем как-то не знаешь, что с ним делать. Он совсем не для романа, который сопряжен с капризами, жестокостями, дурью, подлостями, жертвами, радостями, трагедиями и примирениями, причем один, а то и оба, должны быть непреодолимым дряньём и предателем, что-то от лорда Дугласа и от Manon Lescaut. Лев Льв. <Раков. – М.П.> думает, что я исключительно таких и люблю»[107].

Анастасия Львовна Ракова, дочь историка и искусствоведа, вспоминала, что в детстве (середина 1930-х) она часто видела Корсуна около их дома (они жили по соседству с ним на Дворцовой набережной). В окружении отца он был самым красивым (эффектным) мужчиной: высокий, сухопарый, грациозный, запоминающийся навсегда. (Для Аверьяновой, ценившей мужскую красоту, вероятно, имело значение, что слово корсунский в древнерусском языке было синонимом красивый.) Более поздний портрет Корсуна встречается в воспоминаниях М.С. Глинки (племянник В.М. Глинки): «Двухметровый, с иконописным лицом, худущий до впалых щек <…>. В дяде Андрее было что-то такое, что я, увидев его впервые, уже через час стоял около него, прислоняясь, а мне было тогда не три, не пять, а уже девять…»[108].

Роман Аверьяновой с Корсуном развивался стремительно и бурно. В письме от 23 сентября 1928 г. Данько предостерегала подругу (возможно, передавая ей и мнение Ахматовой):


Боюсь, не напугала ли я Вас своей суровостью в одном из наших последних разговоров? Поверьте, что эта суровость вытекает не из каких-либо соображений долга, закона и т.д., а из того, что мне очень бывает жалко, когда одаренная и богатая душой женщина – себя продешевит, измотается, исстрадается из-за человека, который на большие отношения не способен.

Тем более что Вы, на мой взгляд, обладаете более ценными и благородными отношениями, которые Вас берегут и охраняют. Не лучше ли, дорогая, поскучать лишний вечер, но зато не тратить себя попусту? Помните, что на Вас возлагаются большое надежды в смысле работы<курсив мой. – М.П.> и, несомненно, Вам предстоит широкая дорога впереди – с Вашей одаренностью. Случайным неудачам нельзя придавать значение. Les temps sont durs. Простите, меня за это маленькое поучение, – я невольно сделала это, искренно любя Вас[109].


В короткое время Аверьянова пишет обращенный к Корсуну лирический цикл-послание (21 стихотворение), составивший третью книгу стихов «Опрокинутый Шеврон» (1929); шеврон — нашивка на рукаве у военных, чаще моряков, в виде стрелки, направленной к кисти; здесь опрокинутый шеврон – эротический символ: стрелы Амура. Первое стихотворение цикла датировано 27 октября 1928 г., последнее – 4 февраля 1929-го, несколько посланий оформлены как акростихи (свидетельство виртуозной техники автора), большинство имеют посвящения: Андрею, Андрею Корсуну, А.К., А.И. К .

В «Опрокинутом Шевроне» всё еще сильно чувствуется «ахматовское» дыхание, «надрыв» («лирический роман») и влияние Блока, характерные для периода «Vox Humana». По признанию автора, «Это – ужасно девические стихи»[110]. Вместе с тем книга замыкает целую эпоху в ее творчестве, за которой открывается перспектива другой манеры: «замедленного пульса» и петербургской темы «Серебряной Раки».

Предположительно через год после событий, вызвавших к жизни творческий всплеск, Аверьянова оставила мужа и соединила свою судьбу с Корсуном. Их союз был прочным, хотя не раз подвергался испытаниям. Импульсивная «мятущаяся поэтесса»[111] была подвержена романтическим увлечениям (как и М. Цветаева; по-видимому, ее поэтический темперамент требовал постоянного возбуждения).

В письме Смиренскому от 20 июня 1935 г. (после ареста в 1931 г. он был сослан на строительство Беломорско-Балтийского канала)[112] Аверьянова рассказывала о себе:


«Мы с Андреем живем всё так же. Этой зимой я много писала стихов. Интересно было бы, чтобы Ты прислал мне свои новые стихи, которые считаешь лучшими. Почти весь свой архив я отдала в Пушкинский Дом и, если разрешишь, я и Твои новые стихи по прочтении отдам на хранение туда же. Книг у меня стало неистовое множество и много очень редких, гл<авным> обр<азом> иностранных, новых, Как> ч<то> уже библиотека при нашей тесноте начинает тяготить и пыль от них дышать не дает. Убирать же по-прежнему лень. От людей я отошла почти совершенно, вне дома бываю только на работе. Никуда ходить не хочется, только бы лежать и читать. Даже театр мало привлекает.

Андрей служит в Эрмитаже библиотекарем и гл<авным> обр<азом> кашляет и хворает всякой дрянью; последнее радостное сообщение о нем – это его флюс, а перед этим был не больше не меньше как… ящур. Не знаю, как он умудрился подхватить в городе столь “ветеринарную” болесть. Она ведь бывает только у коров, у него же с коровами общего только… рога»