и и другие работы были включены в сталинский сборник «Марксизм и национально-колониальный вопрос», ставший обязательным руководством в надлежащих рассуждениях о нерусских народностях и расцвете национальных культур при социализме.
В конце 1920-х — начале 1930-х годов внимание к Востоку (и, в частности, к Средней Азии) поддерживается дискуссиями и практическими усилиями по созданию новых латинизированных алфавитов для азиатских народностей. Обсуждение этих проблем составляло основной массив публикаций на страницах журналов «Культура и письменность Востока» (Кн. I–X, 1928–1931), «Революция и письменность» (1931–1932), сборников «Письменность и революция» (Вып. I–II, 1933). Интерес к этим спорам и к практической реализации по переводу языков СССР на латинскую основу подогревается также высказывавшимися тогда идеями о возможности латинизации русского языка (сторонниками которой выступали А. В. Луначарский и ряд видных лингвистов, в частности — Н. Ф. Яковлев). Начало официальным мероприятиям по переводу на латиницу языков народов СССР было положено постановлением ЦИК и СНК СССР «О новом латинизированном алфавите народов арабской письменности Союза ССР» (от 7 августа 1929 года), в ходе которых к середине 1930-х годов латинизацией были охвачены языки советского Закавказья, Казахстана и Средней Азии[382]. В середине 1930-х годов ситуация изменится, и уже переведенным на латинскую графику языкам будет дан кириллический алфавит — в созвучии с общеидеологическим отказом от пафоса мировой революции в пользу тезиса о построении социализма в отдельно взятой стране.
Опыт «советизации» азиатских народностей остается в эти годы заметной темой общественно-политической и культурной жизни[383]. Интерес к «среднеазиатской тематике» занимает литераторов, кинематографистов и даже архитекторов, прибегавших, по наблюдениям Владимира Паперного, к восточному колориту даже в тех случаях, когда этому противились природно-климатические условия строительства[384]. На этом фоне заметная «ориентализация» советской культуры в 1930-е годы вписывается не только в широкий контекст пропагандистски прокламируемых достижений советской власти в Средней Азии, но и в персональный контекст сталинского культа, указывая на «экспертную» правоту Сталина и его право вершить судьбы народов и народностей, входящих в Советский Союз. Будущее покажет, что сам Сталин останется верен именно такому самопозиционированию: вопросы национального строительства будут занимать его и далее — вплоть до языковедческой «дискуссии» 1950 года, в которой языковая проблематика характерно оттеняется рассуждениями о судьбах национальных языков.
Уже в «Вопросах ленинизма» (1926) Сталин определил два типа национальных культур: «при господстве национальной буржуазии» это — «буржуазная по своему содержанию и национальная по своей форме культура, имеющая своей целью отравить массы ядом национализма и укрепить господство буржуазии», «при диктатуре пролетариата» — это «социалистическая по своему содержанию и национальная по форме культура, имеющая своей целью воспитать массы в духе интернационализма и укрепить диктатуру пролетариата»[385]. В глазах современников Первый съезд советских писателей служил очевидным доказательством сталинской правоты — воплощением торжества «социалистической по своему содержанию» и «национальной по форме» культуры. Мера экзотизма в этих случаях лишь усугубляла национальные различия при сходстве идеологических задач: «воспитывать массы» и «укреплять диктатуру пролетариата». Формальная самобытность оправдывала себя при этом именно в той степени, в какой она соотносилась с содержательной предсказуемостью. Первой ласточкой на этом пути стало оживление в сфере историко-филологических и фольклористических исследований восточных культур, демонстрирующее тематическое обновление традиционных сюжетов и мотивов[386]. Появившийся в 1934 году в президиуме Первого съезда советских писателей престарелый дагестанский ашуг Сулейман Стальский олицетворил это требование наилучшим образом. Восторги Горького, увидевшего в Стальском советского Гомера, подсказывали проницательным участникам съезда, каким видится отныне горизонт советской культуры.
На меня и, и я знаю — не только на меня, произвел потрясающее впечатление ашуг Сулейман Стальский. Я видел, как этот старец, безграмотный, но мудрый, сидя в президиуме, шептал, создавая свои стихи, затем он, Гомер XX века, изумительно прочел их[387].
Горьковская характеристика Стальского, как безграмотного, но мудрого старца, вполне соответствовала рекомендуемому представлению о поэте, чьими устами говорит сам народ. Стальский, прочитавший свою речь и пропевший свои стихи в зале съезда на неизвестном для Горького и подавляющего большинства присутствующих языке, обнаруживал достаточную политическую грамотность в зачитанных после его выступления русских переводах. Из русского перевода речи Стальского, прочитанного Аль Сабри, участники съезда узнавали, что до революции дагестанские народы жили в тяжелых условиях, «но все это осталось в прошлом», «сейчас <…> мы пользуемся всеми благами жизни. Сейчас у нас все есть: дороги, шоссе, даже автомобиль <…>. Вот что сделала ленинско-сталинская национальная политика»[388]. Русский перевод стихов, заставивших расчувствоваться Горького, был сделан Алексеем Сурковым и прочитан Александром Безыменским:
Не торопясь, сквозь зной и дождь
Мы в дальность дальнюю пришли.
Товарищ Ленин — мудрый вождь,
Его увидеть мы пришли.
Голодной жизни дикий луг
Вспахал его могучий плуг.
Товарищ Сталин вождь и друг,
К нему с приветом мы пришли.
Красноармеец и нарком
Мне кровно близок и знаком,
И все товарищи кругом,
Что в этот светлый зал пришли.
Развеяв нашей жизни хмурь,
Мы солнце подняли в лазурь,
Живи наш Горький — вестник бурь,
Мы навестить тебя пришли.[389]
Процитированное стихотворение Стальского может считаться парадигматическим для последующей продукции литературно-фольклорного творчества, демонстрируя как основную тематику рекомендуемых творений («было плохо — стало хорошо»), так и надлежащую осведомленность об общественно-политическом рейтинге. К 1938 году, когда опасность ошибки в чествовании героев дня, оказывающихся через какое-то время очередными «врагами народа», рискованно возрастет, поэтическое внимание «народных поэтов» сосредоточится исключительно на Ленине и Сталине. Но в середине 1930-х годов выбор был шире. Не заставившее себя ждать разнообразие фольклоризованно-восточных панегириков во славу партийных лидеров в 1935 году приветствуется Ю. Самариным на страницах журнала «Советское краеведение»:
На таджикском, узбекском и другом национально-фольклорном материале можно показать, как образ революционного героя-вождя, который раньше осознавался индивидуалистически, как единичный образ вождя-титана, свойственный религиозным мировоззрениям и родового общества, и феодальной формации, теперь заменяется реалистическим образом, берущимся и воспринимаемым в тесной связи с массой трудящихся и эксплоатируемых классов, в связи с конкретными задачами классовой борьбы и интересами сегодняшнего дня[390].
Через год слова Самарина одобрительно процитирует А. Лозанова в статье в «Литературной учебе»[391]. 7 мая того же 1936 года в газете «Правда» появляется публикация песни казахского акына Джамбула «Моя родина» в переводе П. Н. Кузнецова, за которой последовали многочисленные публикации произведений новонайденного старца: Джамбул не хуже, чем Стальский, воплощал в себе образ «неграмотного, но мудрого» народного певца. Поиск представителей народной восточной поэзии к этому времени ведется все шире. Коллега Кузнецова по переводам казахской поэзии Константин Алтайский в том же году заверял читателей «Литературного критика» в том, что
в настоящее время в Казахстане выявлено более 100 талантливых акынов. Общее число их, конечно, превышает эту цифру[392].
В 1937 году вниманию к казахским акынам и особенно к Джамбулу способствует трагическое событие — смерть Стальского, умершего за несколько дней до того, «когда, облеченный доверием народа <…> „Гомер XX века“ должен был стать депутатом Совета Союза»[393]. Восточные и, в частности, среднеазиатские окраины Советского Союза обнаруживали поэтические таланты и помимо Джамбула: таковы, например, опубликованные в том же 1937 году в «Новом мире» поэтическое «обращение Курманалиева Юсупа из Нарына к декханам, охотникам и скотоводам», «размышления колхозника Байсалбаева Абды из Кара-Джона», «песня эрчи Джумалиева Сурамтая из Уч-Терека», предсказуемо варьирующие «гомеровские» мотивы Стальского:
А ты, один, любимый Сталин,
Своей любовью и работой
Склоняешься везде над нами
Как над степями небосклон…
Я вижу Сталина везде <…>
Я вижу Сталина во всем <…>
Чудесен Сталин — счастье в нем,
Он на земле всего чудесней!
и т. д.[394]
На фоне многочисленных народных певцов и сказителей, публиковавшихся во второй половине 1930-х годов в центральной и областной печати, выбор, павший на Джамбула, представляется в общем достаточно случайным. «Открытие» творчества казахского акына для советского читателя связывается с именем Павла Кузнецова, опубликовавшего в 1936 году первые переводы песен Джамбула. Но Джамбул не был единственным открытием Кузнецова. За два года до появления в газете «Правда» публикации песни Джамбула «Моя родина» в Алма-Ате в переводе Кузнецова был издан сборник произведений еще одного казахского аэда, по имени Маимбет. Тематически и стилистически песни Маимбета, славившего Сталина и клявшего «врагов народа», вполне схожи с песнями Джамбула в последующих переводах того же Кузнецова или Алтайского