гласно соотносилась с жизнью всего советского народа. Субъективный опыт предстает при этом не просто социализированным, но и предельно идеологизированным, заставляя считаться с тем, что жизнь со всеми ее радостями и горестями — это лишь то, что санкционируется коллективом и олицетворяющей его властью.
Замечательным примером на этот счет может служить сталинское высказывание 1935 года о том, что «жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее». Слова Сталина (сказанные в связи с отменой в стране карточной системы и заявленного увеличения снабжения населения хлебом, мукой и крупами, создающего «благоприятные условия для дальнейшего роста благосостояния рабочих и крестьянских масс») были незамедлительно восприняты в перформативном и санкционирующем смысле. «Количество» радости, захлестнувшей страну после сталинского резюме, демонстрируется стремительным нарастанием песенного веселья, кинематографического смеха и изобразительного юмора. Основные медиа массовой культуры второй половины 1930-х годов — кино, радио и газета — изобретательно показывают готовность советского человека не только к труду и обороне, но и политически поощряемому задору[687]. Гимном такого задора в 1936 году стала песня В. И. Лебедева-Кумача на музыку А. В. Александрова, в которой слова Сталина зазвучали музыкально-восторженным рефреном:
Звонки, как птицы, одна за другой,
Песни летят над советской страной.
Весел напев городов и полей —
Жить стало лучше, жить стало веселей!
Дружно страна и растет, и поет,
С песнею новое счастье кует.
Глянешь на солнце — и солнце светлей.
Жить стало лучше, жить стало веселей! <…>
Хочется всей необъятной страной
Сталину крикнуть «Спасибо, Родной!».
Долгие годы живи, не болей.
Жить стало лучше, жить стало веселей![688]
Из фольклорных жанров веселье советского человека второй половины 1930-х годов лучше других выражают частушки. Частушка, игравшая заметную роль в крестьянском досуге, привлекла к себе предсказуемое внимание советских фольклористов уже в 1920-е годы. Интенсивность этого интереса не в последнюю очередь определялась задачами идеологической цензуры, оправданной уже в том отношении, что именно частушка в наибольшей степени выражала протестные настроения сельского населения до- и послереволюционной России[689]. В начале 1930-х годов фольклористическая работа в деревне подразумевает не только запись частушек, но и пропагандистскую работу с их исполнителями. Среди примеров такой работы — учебный план 1935 года для занятий со словесниками на конференции-семинаре частушечников, специально посвященный «принципам художественного и идеологического отбора словесных текстов частушек». Главная цель такого отбора заключается в умении отсеить из репертуара «кулацкую частушку» со свойственной для нее «злостной критикой социалистического строительства вообще и в частности процесса коллективизации». Распознание в частушке признаков «открытой и замаскированной антисоветской агитации» предполагает при этом бдительное внимание к тому обстоятельству, что «в кулацких частушках могут быть использованы самокритические советские частушки в клеветнических целях, где отдельные неполадки истолковываются как явления типичные для социалистического строительства в целом». Помимо «кулацкой частушки» проявления «антисоветских и несознательных» настроений содержат «мещанская», «блатная» и «хулиганская» частушки, исполнение которых должно отслеживаться так же бдительно, как и любые формы «кулацкой агитации» («здесь, — поясняется в скобках, — следует использовать наблюдения местных партийных органов»)[690].
Во второй половине 1930-х годов предосторожности на предмет надлежащего «классово-идеологического состава частушечного репертуара деревни» теряют свою очевидную злободневность — за резким поредением тех, кто отважился бы сочувствовать «кулацкой агитации» публично. Частушки, свидетельствующие о протестном умонастроении их исполнителей и предполагаемой ими аудитории, выпадают из сферы идеологически подконтрольного досуга (и, в свою очередь, исследовательского внимания) вплоть до эпохи перестройки, а образцами частушечного творчества объявляются произведения, сочетающие тематику текущей пропаганды с мотивами интимных переживаний и коллективных радостей[691].
В пропагандистском исчислении пространство народного ликования безгранично — или, точнее, географически соразмерно пространству СССР. Идеологическая «общепонятность» этой истины остается неизменной и в послевоенные годы, позволяя Михаилу Калинину в 1945 году удовлетворенно заявлять о том, что «нигде так не любят жить, как в Советской стране»[692], а слушателям второй половины 1950-х воодушевленно внимать песне Эдуарда Колмановского на загадочные слова Константина Ваншенкина «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно» (1956). Об искренности чувств, вкладывавшихся в такие тексты, судить трудно, но отказывать им в терапевтическом эффекте во всяком случае нельзя. Тем же эффектом объясняется и социальная востребованность советской частушки: даже в тенденциозно идеологизированном виде она сохраняла свою прагматическую и жанровую привлекательность для широкой аудитории. Колыбельные песни демонстрируют эффективность социальной терапии иначе, но не менее эффективно.
Вторжение детской тематики в мир большой политики обратно вмешательству политики и политиков в мир детства[693]. Дети и политики «понимают друг друга», но условия для этого понимания устанавливаются не детьми, но теми, кто несет за них «взрослую» ответственность. Указания на такую ответственность рассеяны повсюду — от детской литературы (с первых лет революции оказавшейся под исключительно бдительным вниманием властей) до педагогических наставлений, тиражирующих основополагающие истины идеологической дидактики (главным образом — на страницах издававшегося с 1937 года журнала «Советская педагогика» и складывающегося свода «советской педагогической классики» — сочинений Н. К. Крупской, А. С. Макаренко, М. И. Калинина, В. А. Сухомлинского). Рекомендации к надлежащему (самовоспитанию советского общества доходчиво иллюстрировались при этом примерами, которые — в напоминание о роли риторических, церковно-учительных и фольклорных exempla — адресовывались советскому человеку на протяжении всей его жизни. В советской культуре безальтернативным примером такого рода являлась биография основателя самого Советского государства В. И. Ульянова-Ленина.
О Ленине
Советская лениниана богата иконографическим и дискурсивным разнообразием — в ней соседствуют образы великого вождя, несгибаемого революционера, гениального стратега, хитроумного политика, красноречивого оратора и вместе с тем «самого простого» и «самого человечного человека», как назвал Ленина Владимир Маяковский[694], — располагающе доверительного, добродушно отзывчивого, часто ребячливого и даже в чем-то комичного. Важно помнить, однако, что представление о Ленине в советской культуре изначально варьировало не только в характерологическом, но и возрастном отношении: Ленин «в расцвете сил» дополнял собою образ «Ленина в детстве» и, в свою очередь, соотносился с образом «Ленина-дедушки», соответствуя возрастному разнообразию самого советского общества. Советский ребенок знакомился с героической биографией Ленина-революционера, но знал при этом и Ленина-сверстника и Ленина-дедушку — образы, занимательно осложнявшие представление о творце революции и основателе Советского государства[695]. История последнего оказывалась при этом нетривиально динамичной: советский ребенок не только взрослел вместе с Лениным — он становился наблюдателем биографических событий, сопутствовавших превращению маленького Володи Ульянова во Владимира Ильича Ленина, а отсталой и унылой дореволюционной России — в великий и могучий Советский Союз.
Появлением первых историй о Ленине-ребенке советские читатели обязаны вышедшей в год смерти вождя книге Зинаиды (Златы Ионовны) Лилиной «Наш учитель Ленин». Лилина, известная в 1920-е годы партийная работница, жена председателя Исполкома Коминтерна и члена Политбюро ЦК Г. Е. Зиновьева и одна из главных фигур в Наркомпросе, специализировавшаяся в области детского образования и детской литературы, писала книжку, решавшую непростую задачу — сделать образ Ленина максимально близким, понятным и симпатичным для детей. Решение этой задачи было ею найдено на сквозном для всей ее книги мотиве игры. Революционная сознательность, присущая уже маленькому Володе, не мешала ему, как узнавал из книги Лилиной юный читатель, возиться с детьми и разделять их забавы. Ленин, как теперь выяснялось, не только любил детей, но и сам был большим охотником до детских развлечений, не упускавшим возможности поиграть и пошалить даже в пожилые годы. Так что и сама ленинская жизнь в глазах юных читателей представала как череда занимательных мероприятий:
Владимир Ильич очень любил детей. С девочками он ползал по полу и играл с ними. С мальчиками он играл в снежки и строил крепости из снега. Я знаю одного мальчика, для которого он вырезал чудесные лодочки из коры. Он и этого мальчика научил вырезывать лодочки и склеивать лодочки из коры и березы. Я знаю одного мальчика, с которым Владимир Ильич был большим приятелем. А как он с этим мальчиком играл! Весь дом переворачивали они вверх дном[696]