– Пока, – мягко, но уверенно поправила его Софья. – Ты властвуешь, управляешь до тех пор, пока тебе дано это право. Но эти же, как ты назвал их, пфифики в любой момент могут решить, что тебя следует заменить, что другой человек на твоем месте будет им куда как полезнее.
– Как заменить? – растерялся Валериан. – Где они найдут лучшего?
– Они и не будут искать. Ты храбрый человек, храбрый почти до отчаянности. Ты опытный генерал – водил полки и дивизии в десятки сражений. Ты… – она немного помедлила, – мудрый правитель. Ты знаешь страны, которыми управляешь, ты говоришь на одном языке с каждым из обитателей закавказских провинций, ты понимаешь, что хочет любой хан, бек, белад, купец, ремесленник и крестьянин. Ты установил здесь мир и порядок. И даже женщина с золотым блюдом на голове может пересечь Карабах без всякой охраны.
Валериан улыбнулся и большим пальцем левой руки взбил кончики обоих усов.
– Но для них это не имеет значения.
Валериан вскочил, едва не опрокинув стакан с вином.
– Так что же им тогда нужно?!
– Этим пфификам всегда и везде было, есть и будет нужно одно – свой человек при власти: на троне, в штабе, в министерстве, в провинции.
– Но если этот свой ничего не смыслит в деле?! Тогда как, а?! Границы открыты, войска бунтуют, народ голодный, бедствует и уходит в разбойники! Вот что такое – свой человек у власти!
Софья Александровна со смущением и некоторым страхом наблюдала за метавшимся по комнате мужем.
– Друг мой, тебе трудно это представить. Но я-то успела изучить этот мир. Пфификам важно не дело, а свое, личное благополучие. Пусть вымирают целые области, но он должен получить к юбилею золотую табакерку с вензелем императора… И, пожалуйста, не стучи в пол. Я знаю – у тебя крепкие пятки, ты пробьешь любую доску. Подойди лучше сюда, сядь рядом.
Мадатов еще раз топнул, шумно выдохнул и замер, точно бы став во фрунт. Бросил вдоль бедер руки и с изрядным напряжением все-таки заставил разжать кулаки. Быстрым движением, так, чтобы не могла заметить жена, вытер о халат пот с ладоней; отвернулся от окона и пошел к тахте. Опустился в ногах, запахнул разлетевшиеся полы и заговорил, глядя вниз, на загнутые носки мягких туфель:
– Если все так, как ты говоришь, Софья, это значит, это я… так и останусь здесь, в Закавказье. И это еще самый лучший выход. Другой – пошлют еще на одну войну, совершенно в иное место…
Третий вариант будущего – что его, генерал-майора, князя Мадатова, отправят в отставку, казался ему совершенно невероятным. Какому же пфифику могло вдруг прийти в голову оставить не у дел боевого, храброго, опытного офицера? Отставить лишь потому, что он не сумел оценить силы в сражении за место у трона?! Мысль же о том, что его может ведь ударить пуля, разорвать на части ядро, была Валериану и вовсе чужда. Он не считал себя заговоренным, рана в левой руке, полученная под Лейпцигом, ныла порой к ненастью, но был уверен, что успеет почувствовать приближение смерти. Ощутит ее жаркое, смердящее дыхание точно так, как это случилось с генералом Ланским в кампании против Наполеона. Но пока ничего не предвещало ему гибели, а стало быть, следовало примериться к жизни.
Он заговорил снова, все так же не поднимая косматой, непричесанной головы.
– А тогда все, о чем мы с тобой говорили, означает, что нам в Петербург не вернуться. В столице тебе не жить. Придется кочевать со мной по гиблым местам, глухим городкам, всюду, куда не пошлют военного человека.
Софья Александровна смотрела на жесткий, горбоносый, так хорошо знакомый ей профиль и боролась с желанием рассказать мужу одну из тайн дворцового Петербурга. Историю тайной любви императрицы, уже умершей, к кавалергарду, давно погибшему. Роман действительный, в котором и ей, тогда еще Мухановой, фрейлине ее Величества, довелось взять на себя роль далеко не последнюю. И теперь память о том событии висит на ней тяжеленным грузом, никак не давая вернуться к столичной блестящей и шумной жизни. За те несколько месяцев, что она провела в Петербурге, княгиня Мадатова поняла, что бывший Великий князь Николай Павлович, сделавшись императором, не собирается забывать ту историю, а уж тем паче – прощать.
Происшествие с Охотниковым она рассказала только одному человеку – Новицкому. И потому, что была уверена в его способности твердо молчать, и потому, что не хотелось ей тогда, ровно десять лет назад, отказывать милому, надежному человеку, не объясняя причины вовсе. Тогда она загадала – если он решится все-таки принять на себя эту ношу, значит, так хочет судьба, значит, быть по сему. Но не успел Новицкий решиться вымолвить да или нет, как вдруг появился Валериан, упрямый, решительный, яростный, не дал ей времени ни размыслить толком, ни даже признаться.
И теперь она колебалась – сказать ли мужу, что не он один повинен в длинной и неровной дуге их жизни, что и она тоже невольно сумела оказаться на дальнем полюсе существования, что все дальше отходит от центра общества, словно отталкивают ее силы невидимые, но весьма значительные и значимые. Но она понимала, что признаться – значит облегчить свою душу, но и нагрузить чужую еще одной тяжестью – ну, не совсем чужую, но все-таки не свою.
Резким движением она качнулась вперед, уже не заботясь тем, что простыня скользнула вниз к талии, обхватила Валериана за плечи и шею и, опрокидываясь, потянула его на себя, шепнув в ухо жесткую клятву на чужом, давно умершем языке:
– Куда ты, Кай, туда и я, Кайя…
В дверь постучали негромко, но требовательно. Валериан приподнялся на локте и крикнул недовольно:
– Ну что там тебе?!
– Ваше сиятельство, – зачастил Василий. – Офицер от его высокопревосходительства. Пакет от командующего.
Валериан прыжком перемахнул на пол, накинул халат и, завязывая кушак, повернулся к жене:
– Это не Алексей Петрович, это – Аббас-Мирза. Это персы, Софья. Это – война!..
Тахтараван – деревянная узкая клетка. Длина ее – меньше, чем рост человека, ширина – уже, чем его плечи. Лежать в ней можно лишь на боку и только согнувшись. Даже такому не самому мощному телу, что принадлежало пока Сергею Новицкому. Пока – потому что разъединить это тело с его душой пыталась желтая лихорадка. Болезнь страшная, мучительная, которая в трех четвертях случаев вела к исходу смертельному. Черной рвотой называли ее в Закавказье и Персии.
Темир открыл решетчатую дверцу, аккуратно расправил по дну подстилку, уже насквозь пропитавшуюся выделениями секретаря российского посольства, затем аккуратно положил на нее Новицкого. Голову поправил так, чтобы больной видел не бок вьючного животного, а местность, по которой его везли. Ноги согнул в коленях, дверцу завязал черным шнурком и властно хлестнул верблюда. Животное заревело недовольно, но начало подниматься, выпрямляя сначала задние ноги, потом передние. Тахтараван заколыхался, как при килевой качке.
Новицкий не был моряком и на корабль взошел один раз в жизни, чтобы побывать на острове Котлин. Маркизову лужу изрядно трепало порывистым западным ветром. За те два-три часа, что суденышко бежало в Кронштадт, Сергей успел отдать волнам не только сегодняшний завтрак, но и, как показалось ему, все трапезы последней недели. Только ступив на твердую землю, он тут же повалился на бухту просмоленного пенькового троса, окончательно перепачкав костюм, и поклялся собственной жизнью: если Господь убережет его на обратном пути, он никогда, никогда до смерти не поднимется больше на палубу.
Теперь, покачиваясь в полузабытьи в такт неспешным шагам животного, он испытывал те же физические мучения, что и десять лет назад в Петербурге. Но к ним примешивались еще и страдания нравственные: ему мерещилось, что он нарушил данную клятву, оказался неверным перед Создателем, и за это Бог накажет его. А вместе с ним погибнут и невинные люди: Темир, князь Меншиков, чиновники посольства, слуги, проводники.
Он лежал на боку, подтянув ноги к впалому животу, изнуренный болезнью и путешествием. Он был практически гол, за исключением ветхой накидки, покрывавшей его горящее тело. Накидку вместе с подстилкой Темир дважды на дню полоскал в ручьях, так же как обмывал больного и очищал тахтараван.
Князь Александр Сергеевич придержал лошадь и подождал, пока с ним поравняется верблюд, несший еще пока живого секретаря.
– Как он? – спросил посол, подбородком указывая на клетку.
Темир мрачно взглянул на Меншикова из-под черной папахи и ничего не ответил. Александр Сергеевич прислушался к звукам, сморщил нос и, ударив лошадь каблуками, послал ее в голову каравана. Темир продолжал идти рядом с верблюдом. Коней, своего и Новицкого, он вел в поводу. Облегчившись, Сергей уронил голову на замазанную подстилку и прикрыл веки; он постанывал, и по давно небритым щекам его сползали редкие слезы.
Позавчера они покинули Эривань. Сардарь Гуссейн-хан неделю удерживал посольство в городе, уверяя, что дальше ехать никак нельзя, ущелья перекрыты разбойными бандами. Ссылался на бумагу, якобы присланную Аббасом. Меншиков попросил прочитать дословно те строки, что относились к посольству. Новицкий, с трудом преодолевая тошноту и спазмы в желудке – болезнь уже подступала, перевел, что было написано, но вышло резко и грубо. Старик сардарь, тоже забыв о правилах этикета, привстал со стула и, наклонившись вперед, крикнул, что в этом городе он хозяин и отчитываться ни перед кем не обязан. Меншиков повернулся и пошел прочь. Новицкий последовал за послом, желая одного – добраться до своей комнаты и лечь. Даже пускай не добраться, а только упасть. Пускай даже под саблями охраны сардаря.
Но вечером приехал посланец от Гуссейн-хана, привез черную овцу в знак примирения и попросил, как обычно, наполнить и отослать обратно большую чашу. В последнем бурдюке еще оставалось вино, и просьбу сардаря выполнили. А на следующее утро им разрешили выехать из Эривани. Но Сергей уже мог только лежать, сломленный лихорадкой.