Воздух, которым ты дышишь — страница 16 из 73

Их волосы скрывали белые тюрбаны. Сборчатые белые блузы спадали с плеч. Пышные белые нижние юбки топырились, пряча табуреты, на которых сидели байянас, отчего казалось, что женщин держат юбки. Их одежду густо покрывала паутина белых ажурных кружев, столь плотных, будто платья покрыты глазурью, как свадебный торт. Шеи и запястья обвивали десятки нитей, унизанных разноцветными бусинами, и золотые цепочки.

Большинство женщин были темнокожими, как Старый Эуклидиш. Они продавали еду – перед каждой женщиной стоял стол, заваленный продуктами, а с краю булькал на небольшом огне горшок с кипящим пальмовым маслом. Женщины жарили пышки для любопытных пассажиров с корабля, и браслеты их позванивали и переливались. Мы с Грасой замерли, открыв рты; нас толкали, но мы не в силах были пошевелиться.

– Надо же, – выдохнула я.

Граса потянулась взять меня за руку.

Мы слышали про байянас, но никогда их не видели. Для богатых светлокожих бразильцев байянас ассоциировались с прошлым, с окончанием рабства, с уличной жизнью, с вуду и тайнами, с самой самбой. В Риашу-Доси самым ценным сахаром был белый, цвета девушки из рекламы рисовой пудры «Камелия», улыбающихся мальчиков из рекламы порошковых витаминов или статуэток святых на подставках в церкви. Большинство бразильцев не соответствовали столь строгим критериям – даже промышленные магнаты, политики, плантаторы вроде сеньора Пиментела и барышни вроде Грасы. Считалось, что если ты носишь хорошую одежду или происходишь из хорошей семьи, тебе простят более темный оттенок кожи или курчавые волосы. Но если у тебя белая, как сахар, кожа и при этом северный акцент, а ты оказался на юге Бразилии, тебя сочтут сбродом. А вот когда ты темный, как Нена, Старый Эуклидиш или эти байянас, тебя не станут гнать из дорогих магазинов, театров или кабин первого класса, если ты, конечно, можешь себе их позволить. Но тебе просто не позволят настолько возвыситься.

Чтобы понять масштабы нашего с Грасой изумления при виде байянас, надо не забывать, что воображение наше было очень ограниченным. Цветной фотографии еще не существовало. Мы никогда не видели изображений, движущихся по экрану. Модные журналы вроде «Шимми!» считались в кругу Грасы вульгарными, а в моем – слишком дорогими. Мы чуть не молились на старые каталоги мод, забытые в комнате сеньоры Пиментел, но женщины на их пожелтевших страницах были нарисованными. А каких женщин мы видели в реальной жизни? В Риашу-Доси обитали служанки, кухарки и унылая Карга. Да, во время единственной своей поездки в Ресифи я видела женщин в театре Санта-Исабел, но их элегантность была ограничена правилами приличия. Даже в жарком Ресифи женщины носили перчатки, чулки и белье, которое стискивало талию и сдавливало грудь. Кружево нашивали только на свадебные платья или оставляли для узкой полоски воротничка. Украшения допускались умеренно: уши не прокалывали, браслеты считались неудобными, на ожерельях висели кресты, подвески были уместны только на балах и в театре. Для этих женщин быть элегантной означало оставаться в рамках приличий. Не таких женщин мы с Грасой рисовали себе, слушая радиопостановки. Не они были героинями, на которых мы хотели равняться. Но мы не знали, кого рисовать в воображении. У нас не было живого примера той женщины, какой мы надеялись стать. Мы знали одно: мы не хотим слиться с другими. Мы хотим выделиться.

В тот день портовые байянас поразили меня не одеждой, а уверенностью в себе. Кольца на каждом пальце! Браслеты до локтей! Эти женщины не прикрывали рты, когда смеялись! Их ненакрашенные лица блестели от пота! Их спины были прямы, а взгляды – еще прямей! Мне казалось, что мы с Грасой сбежали из страны престарелых аристократок и вдруг оказались в стране, где все сплошь королевы.

Однако вскоре мы попали в окружение совсем других женщин.


Едва ли не у каждой богатой бразильянки моего возраста имеется своя история о монахинях. Монахини были в то время самым обычным делом. Монастырские школы – престижными. Плату, взимаемую за обучение богатых девочек, церкви пускали на то, чтобы дать образование менее удачливым девочкам, вроде меня. Самые бедные ученицы и сами становились монахинями, богатых же готовили к замужеству. Наша история ничем не отличалась от историй тысяч других девочек, оставленных родителями у ворот монастырской школы. Мы с Грасой ничем не отличались от других, и это открытие оказалось для нее болезненным.

Раньше Граса была хозяйской дочкой, единственной наследницей; лучшие платья, лучшие игрушки. В «Сионе» никто не считал, что дышащая на ладан сахарная плантация на северо-востоке Бразилии говорит о благородном происхождении. Здесь учились наследницы состояний, по сравнению с которыми состояние Пиментелов было мизерным. Соседки Грасы по дортуару спали на тонких простынях и носили кружевное белье, у них имелись серебряные расчески и золотые четки. Их пуховые одеяла, привезенные из Германии, заставляли меня стыдиться тонких царапучих шерстяных покрывал, которые Тита сунула в чемодан Грасы. Однако больше всего Грасу угнетали бесконечные речи монахинь про скромность и простоту. В Грасе ни скромности, ни простоты не было.

Как помощница Грасы, я отвечала за стирку и глажку ее платьев, простыней, белья, нижних юбок, чулок и школьных фартуков. Я не возражала. Каждый раз, оттирая желтые круги под рукавами ее школьных блузок или вдыхая сладкий запах пота, пропитавшего ее ночные сорочки, я чувствовала жаркий трепет от осознания, что руки и ноги Грасы касались этой одежды. Однажды спесивая помощница другой ученицы вздумала посмеяться над форменным платьем Грасы: «Ну и грубый же хлопок! Да, вы обе, видать, голь перекатная!» – и я от души отмутузила ее, отхлестала по рукам и ногам своим фартуком, а под глазом оставила синяк на память. Сестра Эдвижиш, коренастая монахиня, надзиравшая за помощницами, отделала меня тростью и оставила без ужина на два вечера. Зато потом никто не смел разевать на меня пасть.

Если не считать отдельных спален, условия, в которых жили ученицы, мало чем отличались от условий жизни помощниц. Дортуары делились по возрасту, чтобы старшие девочки не развращали младших. В Петрополисе было холодно, в школе гуляли сквозняки. Все наше имущество помещалось в небольших сундуках, стоявших в изножье кроватей, и раз в неделю кто-нибудь из монахинь проверял их содержимое. Если сестра находила небрежно сложенный фартук или непарное белье, она переворачивала сундук вверх дном, и все его содержимое – одежда, рисунки, контрабанда вроде резинок для волос или губной помады – кучей валилось на пол. Владелице сундука приказывали устранить беспорядок, а потом ее оставляли без обеда или ужина. В первую же сионскую неделю сестра Эдвижиш обыскала мой сундучок и нашла блокнот, запрятанный в белье. Сестра быстро пролистала страницы, пробежала глазами список португальских слов и остановилась на английских словах. Ее белесые брови сошлись над переносицей.

– Что это, Мариа даш Дориш? – спросила она.

– Английские слова, сестра. – Я боялась, что она отнимет блокнот, но в то же время мне льстило, что я знаю что-то, чего не знает монахиня. – Моя хозяйка говорила по-английски. И меня учила.

Голубые глаза монахини изучали меня, и я не могла разобрать, что в ее взгляде – подозрительность или некоторое уважение.

– Любишь учить языки? – спросила Эдвижиш.

– Да, сестра.

– Мы преподаем ученицам латынь. В каждом семестре уроки разрешено посещать и кому-нибудь из помощниц, если у девушек хорошие способности и в будущем они смогут принять обет.

Я кивнула. Если я и выглядела воодушевленной, то не только из опасения, что сестра конфискует мой блокнот, но и потому, что немногие латинские слова, которые я успела услышать в первую неделю, казались мне странно прекрасными. Сестра бросила книжку в мой сундук и повернулась к следующему.

Каждое утро сестра Эдвижиш свистела в свисток, шагая по узким рядам между кроватями.

– Salvator mundi, – говорила она, а нам полагалось отвечать:

– Salva nos.

Те, кто отвечал недостаточно быстро, оставались без завтрака. Так нас наказывали в «Сионе» – лишали еды за небольшие проступки и били тростью за прегрешения посерьезнее.

Мне нравились строгие порядки, форменные платья, наши утренние молитвы и обыкновение склонять голову при появлении матери-настоятельницы. Мне нравилась предсказуемость здешней жизни. Один день не отличался от другого. Мессы были скучными, но псалмы на латыни! От нашего пения, казалось, подрагивали стены часовни, и я чувствовала себя птицей, поющей в стае.

Чего я не могла простить «Сиону», так это того, что я редко видела Грасу. Я подносила к носу ее юбки, белье и блузы, надеясь уловить ее запах. По засохшей корочке соплей на рукавах ее ночной сорочки я понимала, что Граса плакала. Многие сионские помощницы плакали в подушки. Наши кровати стояли близко, и девочки иногда дотягивались одна до другой и держались за руки. В иные ночи я слышала скрип пружин и влажное чмоканье. В такие минуты я болезненно тосковала по Грасе и гадала, тоскует ли она по мне. Я представляла себе, как она спит в дортуаре для учениц, а потом представляла себе, как она не спит, как идет через всю спальню к кровати другой девочки. Всякий раз внутри у меня завязывался тугой узел и я не могла сдержать слез.

Мы переодевались под одеялом и мылись в ночных рубашках, засовывая руку под мокрую ткань, чтобы намылиться. Краны плевались холодной водой. Лишь потом, когда мы вытирались, я обращала внимание, что сквозь прилипшие к телам ночные сорочки можно различить темные заплатки волос и точки сосков. Многие девочки в моем дортуаре любили поговорить о том, как они умеют «таять», как могут помочь «растаять» другим. Довольно скоро я поняла, что это за таяние, и попробовала как-то ночью сотворить такое с собой, под одеялом, в темной интимности. Какое чудо – наши тела! Как я гордилась, что умею доставлять себе подобные ощущения. И какую странную неловкость чувствовала по утрам, уверенная, что девочки на соседних с моей кроватях знали, что я творю под одеялом. Своим открытием мне хотелось поделиться только с Грасой. Знает ли она, что значит растаять? А может, она тоже делает это?