Воздух, которым ты дышишь — страница 29 из 73

Выйдя из заведения Тони, я выпустила его руку, но все же торжествовала, шагая рядом с ним по темным проулкам Лапы: я не буду сегодня ждать Грасу в жалком одиночестве.

– Подержишь? – Винисиус протянул мне чехол. Гитара была тяжелой. Винисиус вытащил из кармана пиджака металлический портсигар. – Хочешь?

– Да, – сказала я, не понимая, на что соглашаюсь.

В те дни Винисиус курил самокрутки с табаком «оникс», от которых у меня голова закружилась уже после второй затяжки. (Даже сейчас у меня сохранилась тяга к этим папироскам, к первым затяжкам, от которых жжет в легких и звенит в ушах.) Винисиус вытащил из портсигара две самокрутки, обе сунул себе в рот, после чего одну, уже зажженную, передал мне. Ее кончик был влажным от его губ, и я сунула папироску в рот с тайным трепетом. Винисиус убрал портсигар. Мы пошли дальше.

– Так как Люцифер поймал вас на крючок? – спросил он. – Что вы ему должны?

– С чего ты взял, что мы ему что-то должны?

Винисиус пожал плечами:

– У каждого есть долг, по которому надо расплатиться.

Я вспомнила про самокрутку и глубоко затянулась. Грудь обожгло как огнем.

– Мадам услышал, как мы поем, и ему понравилось, – объяснила я. – Все просто.

– Ничего тут не просто. За исключением вашего дурацкого танго. Вы хоть раз в жизни слышали настоящую самбу?

– Какую настоящую самбу? – спросила я. – Чем она лучше нашей музыки?

Винисиус засмеялся.

– Не обижайся, но те куплеты, что вы поете у Тони, – это дерьмо, а не музыка. Хотя у Грасы голос – с ума сойти. Многие хотят стать звездами кабаре, но чтобы стать хорошей певицей, одного голоса недостаточно. Надо иметь какую-то изюминку. У Грасы особый голос. Она поет, как будто хочет чего-то, что не может получить.

– Ты это слышишь? – спросила я, замедляя шаг.

– Конечно. У тебя голос другой – печальный, шероховатый, но он совсем не плох. Как будто ты в этом мире гораздо дольше семнадцати лет, или сколько тебе там. У разных певцов мы слышим разное. Когда поет по-настоящему талантливый человек, он поет как будто про тебя самого. Ну, ты понимаешь, о чем я.

Последнюю фразу он произнес утвердительно. Мне польстило, что Винисиус обо мне такого хорошего мнения – думает, что я понимаю.

Остаток пути мы прошли в молчании. Оно не тяготило, а ободряло, – словно мы знали друг о друге все и потому не нуждались в беседе.


Когда Винисиус прибыл к Сиате со мной на буксире, мужчины, сидевшие во дворе, обменялись улыбками.

Много лет спустя, когда заведение Тетушки Сиаты снесли, какие-то дураки объявили ее дом местом рождения самбы. Другие говорили, что это террейро – дом, где язычники проводили обряды кандомбле. А некоторые историки утверждали даже, что Тетушки Сиаты не существовало, что ее дом – это воплощение многих домов и многих байянас, стоявших у истоков самбы. Могу опровергнуть все эти теории: самба родилась не в доме Тетушки Сиаты, но Сиата существовала, и музыка для нее была религией.

Каждый вечер она садилась у своей двери в полном убранстве байяны: белый тюрбан, белая блуза, обшитая кружевами на рукавах и вороте, белая широкая юбка и столько бисерных украшений на шее и запястьях, что поразительно было, как она, столь тщедушная, выдерживает такой вес. Сиата процветала – жарила у себя на веранде акараже[27] и продавала припозднившимся гулякам, которым хотелось соленого, а также туристам, жаждавшим опасных, как им казалось, приключений: ночь в Лапе и встреча с «настоящей» байяной. («Настоящая» байяна казалась невеждам опасной колдуньей. В попытке обмануть страх люди раз в год, во время карнавала, подвергали этих величественных женщин насмешкам. Богатые гуляки, наводнявшие Лапу во время четырехдневного карнавала, часто наряжались байянами, и сотни фальшивых байян – мужчин и женщин – пьяно плясали в тюрбанах и юбках на ободах.) И в дождь и в солнце Тетушка Сиата, тихая и наблюдательная, как старая черепаха, жарила пирожки для пьяных и туристов. Однако иные посетители являлись к Сиате не за пирожками из гороха. Они приносили музыкальные инструменты и выпивку, целовали старуху в ввалившиеся щеки и отправлялись на задний двор, где Сиата устроила подобие бара. После работы эти официанты, водители автобусов, рассыльные, артисты кабаре шли сюда, а не домой к семьям или в постель, даже если у них такое имелось.

– Припозднился ты, Профессор, – сказал здоровенный мужчина с глазами навыкате.

Винисиус положил гитару.

– С каких это пор ты беспокоишься о времени?

– Время есть фикция, – встрял парень с лицом так густо усеянным темными веснушками, что оно казалось кожурой подгнившего банана.

– Скажи это моему директору! – Здоровяк засмеялся, и все его тело заколыхалось.

– Это Дориш, – объявил Винисиус. – Решил, что ей надо послушать, как мы играем.

Меня удивили его слова. Мне надо послушать, как они играют, – словно из их музыки я могла извлечь пользу. Или музыка – из меня.

Кое-кто из мужчин кивнул, но никто не спешил добавить к стоявшим в круг стульям еще один.

– Мне казалось, ты говорил – никаких подружек, – заметил веснушчатый.

– Я не подружка, – сказала я.

– Ну тогда тащи стул, сестра. – Здоровяк с лягушачьими глазами улыбнулся.

Его звали Худышка. Выдающееся брюхо, властность и обыкновение появляться на людях исключительно в обнимку с какой-нибудь красоткой делали Худышку похожим на импресарио из подпольного казино. На самом же деле он приходился Тетушке Сиате племянником и играл на кавакинью – маленькой гитарке вроде укулеле. Несмотря на корпулентность, Худышка обладал тонкими проворными пальцами, которые просто порхали по струнам.

Братья, Банан и Буниту, были родом из штата Баия. Веснушчатый Банан играл на шестиструнной гитаре. Буниту, в соответствии с прозвищем, был сногсшибательно красив. Кожа того же цвета, что Банановы веснушки, длинный царственный нос и темные ласковые, как у щенка, глаза. Буниту играл на куике – странном ударном инструменте, который я впервые увидела у рабочих с плантации. Худышка называл Буниту «приманкой»: миловидность Буниту привлекала дам, но из-за его застенчивости дальше знакомства дело не шло. Тут-то и появлялся Худышка со своими обаянием и чувством юмора.

Долговязый мужчина в углу, с острыми скулами и суровым выражением лица, называл себя Кухня. Он играл на мелких ударных – агого, бубне, реку-реку и вообще на всем, что издавало неверные дребезжащие или скрежещущие звуки. Свое прозвище он получил, потому что говаривал: «Я парень из задних рядов, парю, жарю, придаю музыке аромат». Если Худышка был жизнерадостным шоуменом, Братья – застенчивыми принцами, то Кухня был воином. Воротнички его рубашек были всегда до хруста накрахмалены, ботинки сияли. Он любил тасовать длинными пальцами карты и носил на голени стилет, хотя я никогда не видела, чтобы он им воспользовался.

Последним участником ансамбля был Маленький Ноэль, самый младший из всех. Из-за врожденного дефекта у него была недоразвитая челюсть, отчего казалось, что у Маленького Ноэля нет подбородка, а сразу начинается шея. Жевать Маленькому Ноэлю было трудно, потому питался он в основном мягкими фруктами и овсянкой. Из-за такой диеты у Ноэля был бледный, чахоточный цвет лица, ассоциировавшийся со страдающим художником, что в те дни считалось шикарным. Маленький Ноэль иногда играл на банджо, но его истинной любовью был тамборим.

С годами все мы, музыканты «Голубой Луны», изменились – кто в лучшую сторону, кто в худшую. Но, думая о парнях, я всегда вижу их такими, какими они были в ту первую ночь у Тетушки Сиаты. У них не было программы. Они не репетировали, не одевались особо. У них не было слушателей, которых следовало ублаготворить, – только я. А про меня они забыли, едва взяли первую ноту.

С самого первого дня в Лапе самба вокруг меня звучала круглые сутки. Но ребята из «Голубой Луны» играли что-то свое. Их музыка была буйной и в то же время сдержанной. Она кувыркалась, взлетала, а потом плавно спускалась, как огромные птицы, что пролетали над Сахарной Головой, раскинув крылья и скользя по воздуху. «Лунная» музыка унесла меня далеко от Лапы, от Анаис и Грасы и даже от собственного тошнотворного страха, что мои таланты ничтожны и не стоят внимания, как и я сама. Поток музыки подхватил меня, ничто меня не ограничивало, ничто не обременяло. Я была все – и я была ничто. Позже я узнала, что таков эффект самбы де рода.


Рода была ритуалом. Событием, а не представлением. В чем разница? Представление для тех, кто смотрит. Рода – для тех, кто играет, поет, сочиняет музыку. Если ты не часть роды, тебя не существует. Рода была диалогом, вступить в который можно было только по приглашению. Каждую ночь в Лапе проходили сотни, а то и тысячи род. Но на каждой из них царили одни и те же правила.

К новичкам всегда относились с безразличием. Даже если ты лучший в мире гитарист, лучше всех играешь на куике, великий композитор или гений игры на кавакинью, тебе придется дождаться приглашения. Даже не думай присоединиться и с места в карьер задать темп: новички всегда следуют за остальными. Батукада – та самая великолепная рода «с миру по нитке» – была подобна стае рыб, иногда мирно плывущих вместе, а иногда бешено бросающихся вперед, и право вести эту стаю надо заслужить. А песни? Не воображай, что здесь играют какие-нибудь веселенькие marchinhas, их время раз в году – на карнавале, для приезжих. На роде играли самбу живую, как жизнь, – но она не была вечеринкой, она была воплем сердечным. На роде ты смеешься над собственным ничтожеством. Рука об руку с собственным одиночеством, ты бредешь через музыку, восхищаясь тем, как ты жалок, как великолепен.

Даже после контрактов со звукозаписывающими компаниями, после успеха на радио, даже после того, как самбу провозгласили бразильской национальной музыкой, рода осталась священной. Кощунством было сказать, до чего же цепляющая песенка, назвать шлягером. Чтобы стать «настоящим самбиста», надо было сделать вид, что самба – не продукт. Конечно, сами песни можно записывать и продавать, но горе дерзнувшему запачкать самбу столь приземленными сделками. Верный своему искусству человек не искал успеха – успех сам находил его.