– Но, Дор, я не хочу пугать людей. Я хочу, чтобы они желали меня. Не в смысле постели. Хочу, чтобы они слушали меня и забывали обо всем. Ни жен, ни мужей, ни детей, ни работы. Чтобы у них была только я. Я для них все, но владеть мной они не смогут. Так я им никогда не надоем, они не станут насмехаться надо мной, не станут думать, что я простушка или бесполезная дурочка. Я всегда буду для них совершенством, я останусь в их памяти, и каждый раз, вспоминая меня, они будут создавать меня заново. А не любить собственное творение невозможно.
– Это не любовь, – прошептала я.
– Да ну? Откуда ты знаешь?
Ее плечо прижалось к моему, и моя кожа вдруг стала болезненно чувствительной, словно я обгорела на солнце.
– Я и не знаю.
– Тогда я думаю, что это любовь. Самое главное.
– А Винисиус? – спросила я. – Он что думает?
Граса пожала плечами:
– О своей музыке. Говорит о ней как о религии. Если бы я не пела его песни, я бы была не нужна.
– Это и мои песни тоже.
– Вы как близнецы.
Я поймала ее руку и переплела наши пальцы.
– Когда мы записали «Дворнягу», ты сказала мне – хватит киснуть, радуйся, вернись к жизни. И ты была права. Великий день я превратила в праздник жалости к себе. Думала только о том, чего мне не досталось, а не о том, что мы приобрели. И теперь я скажу тебе то же самое о Голливуде: радуйся, вернись к жизни. Мы будем сниматься в кино! И ты окажаешься на экранах всего мира! Бояться нечего.
– Если дело с кино не выгорит, вы с Винисиусом мало что потеряете, у вас есть ваши песни и роды. А я? Если я не понравлюсь голливудским гринго, если не стану гордостью Бразилии, то превращусь в жалкую неудачницу. В «Урке» теперь вместо меня Араси. Если я не получу ангажемента в кино, то и казино мне больше не видать. Чем выше мы забираемся, тем больнее падать. Мне, во всяком случае. А какая у меня страховка?
– Она тебе не нужна. Я поймаю тебя.
Граса рассмеялась:
– Вы с Винисиусом будете так заняты песнями, что даже не заметите, как я шлепнусь на асфальт.
К тому дню, когда «Уругвай» плавно вошел в нью-йоркскую гавань, брюки на мне болтались, ремень я затягивала на последнюю дырочку. Подкрашивая губы перед зеркалом в каюте, я смотрела на свои острые скулы и угловатые черты и вдруг поняла, что у меня тоже есть своеобразная – резкая – красота. Когда я вышла на палубу, где мы уговорились встретиться, Худышка засвистел. Ребята засмеялись и принялись хлопать меня по спине, дразня морской болезнью. Винисиус улыбался так широко, что игнорировать его (что мне удавалось в последние несколько недель) было невозможно.
– Сфинкс восстал! – объявил он, простирая ко мне руки.
Граса, вся в белом с головы до ног и в тюрбане цвета слоновой кости, который прикрывал ее стервятнические волосы, проскользнула между нами.
– Ты вовремя, – сказала она, словно наше прибытие в Нью-Йорк было заранее назначенным свиданием, на которое я могла легко опоздать. Она обняла меня и не выпускала, пока мы спускались по трапу.
Великий Нью-Йорк я видела как сквозь коричневую пленку, отчего все казалось запачканным и темноватым. В центре города сгрудились серые здания. Ветер продувал мое хлопковое пальто. Стоял ноябрь, и я еще никогда в жизни так не мерзла. Мне стало ясно, что наше путешествие только начинается.
В порту нас встретил человек со студии «Фокс», который растолкал нас по трем желтым такси и доставил на Пенсильванский вокзал, где мы сели на поезд до Чикаго. В Чикаго, полумертвые от усталости, мы погрузились на знаменитый экспресс «Суперчиф» и покатили в Лос-Анджелес.
Больше всего из этой поездки мне запомнилась еда. После тринадцати скудных дней в море я ела как изголодавшееся животное: жареную картошку, филе по-канзасски, свежую форель, романовскую икру, яйца, салаты, ржаные булочки. О, Америка! – думала я, собирая хлебом остатки соуса. – Страна роскоши! Пульмановские проводники всегда старались запихнуть нас в угол поукромнее. Я думала, что с их стороны это любезность – мы были шумной компанией, всегда что-то отмечали, а другие обедавшие, вероятно, хотели тишины и покоя. Но когда мы высадились в Лос-Анджелесе, я поняла, что не производимый нами шум не нравился другим обедавшим – им не нравились мы сами. Формально в «Суперчифе» не было отдельных секций для белых и для черных, но имелись свои обычаи, от которых пульмановские проводники – тактично и почти деликатно – старались нас оградить.
Когда я думаю, как мы ввосьмером – Граса, я, Винисиус, Маленький Ноэль, Худышка, Кухня, Банан и Буниту – ехали на том поезде, как восхищались льняными салфетками и серебряными посудинами для ополаскивания пальцев, как провозглашали тосты за наш успех, как шумно рассуждали, каких кинозвезд мы сможем повидать, мне представляется компания детей, что играют в роскошном доме, не ведая о том, как устроена жизнь в большом мире за дверью.
Я живо помню наше прибытие в Лос-Анджелес не только потому, что это было новое место, но и потому, что мы стали там новыми людьми – другими людьми. В Рио мы были закаленной командой известных музыкантов – здесь мы ощутили себя никому не известными детьми, которым еще только предстоит найти свой путь в Голливуде. Поначалу это не умеряло нашего восторга, напротив, подстегивало его.
«XX век Фокс» выслал молодого блондинчика встречать нас на обветшавшем вокзале Санта-Фе. Несколько недель спустя мы узнали, что настоящих кинозвезд встречают на куда более живописном вокзале Пасадена. Но в день нашего прибытия мы находились в блаженном неведении. Мы последовали за бодрым юнцом сквозь пелену дождя и, промокшие насквозь, разместились в два черных авто с тонированными стеклами. Блондин рассадил нас так: Винисиуса, Маленького Ноэля и Грасу в одну машину; Худышку, Кухню, Буниту и Банана – в другую. Изучив меня – мое лицо, дорогое дорожное платье и гармонирующий с ним ярко-зеленый жакет, – он подвел меня к машине Грасы. Черные машины потащились сквозь дождь и ветер в Лос-Анджелес, словно погребальная процессия – к вырытой могиле.
Блондин из «Фокс» ехал в нашей машине. Он доставил нас в отель «Плаза» на углу Вайн-стрит и Голливудского бульвара, который назвал отелем класса люкс для «проезжающих звезд». Окна в лобби затянуты шторами из красного дамаста, потолки такой высоты, что здесь с комфортом уместился бы жираф, мои двухдюймовые каблуки утопали в ворсе толстых ковров. У Грасы тут же заблестели глаза. Она стащила мокрые перчатки и пихнула меня локтем:
– Скажи парнишке, что мне нужна дамская комната. Не могу же я предстать перед прессой мокрая как мышь.
Не успела я обдумать, как изложить просьбу Грасы на своем дубовом английском, как мальчик с «Фокс» заговорил, громко и медленно:
– «Фокс» будет платить за вас одну неделю, пока вы снимаетесь. После этого ищите другие норы. Тут в городе много чего сдается внаем. Чем скорее вы обзаведетесь подержанной машиной, тем лучше. Лос-Анджелес – большой город, пешком не находитесь и автобусом не наездитесь. Вот автобусное расписание. – И он сунул мне в руку брошюрку. – До студии добираться часа полтора. На съемочной площадке надо быть ровно в шесть утра. А сейчас я вас размещу.
Я посмотрела на расписание, пытаясь осмыслить то, что удалось понять из слов молодого человека. Прежде чем я начала переводить, заговорила Граса:
– Где журналисты?
Я покачала головой:
– Их нет.
– А где другая машина? – спросил Винисиус.
Маленький Ноэль кивнул:
– Ребятам уже пора бы приехать.
Я постаралась изложить их вопросы блондину. Улыбка у него сделалась неуверенной. Он ответил длинной тирадой, в которой я разобрала только «другая гостиница. “Дунбар”. Шикарное место».
– Ребята ни слова не знают по-английски. – Винисиус провел пятерней по мокрым волосам. – Они должны быть здесь, с нами.
Граса комкала мокрые перчатки.
– Дор, скажи этому фоксику, что мы в Бразилии были ого-го, – распорядилась она. – Здесь мы, может, и никто, но пусть нас хотя бы поселят вместе. Мы можем жить по двое в номере, поплотнее.
Ассистент из «Фокс» холодно смотрел на нас, поигрывая ключами от номеров. Я откашлялась и объявила:
– Мы вместе. Другие ребята? Здесь.
Брови блондина полезли вверх, словно я попросила его раздеться.
– В здешних отелях некоторым нельзя останавливаться, – сказал он, понизив голос.
– Каким некоторым? – спросила я, хотя уже все поняла.
– Неграм.
Такое слово существует в португальском языке. Оно произносится не как «ни-грамм», как выговорил его своим гнусавым голосом этот мальчик. Мы говорим neh-grew, хотя в большинстве случаев обходимся без «р». Обычно произносится просто neh-goo. И хотя это слово означает черный цвет, оно может означать и много чего еще. Meu nêgo – мой друг, любовник, брат, душа моя. В моем кругу это слово произносили с сильным чувством. Но мы не были ни слепы, ни глупы; логика «чем светлее, тем лучше» не ускользнула от нас, хотя настойчивость, с какой ее выражали в Голливуде, стала для нас сюрпризом.
Будучи исполнителями самбы в Бразилии, мы всегда пользовались грузовыми лифтами и ходами для прислуги и жили в районах вроде Лапы. Но мы были вместе, мы были одной компанией, музыкантами. По фильмам мы думали, что хотя в США насчет черной кожи строго, Голливуд может оказаться богемным местом, где возможно все. Вскоре мы узнали, что настоящий Голливуд – это бизнес, где все решают несколько мужчин с кожей цвета очищенного сахара.
Парнишка из «Фокс» что-то пробормотал, прощаясь, и сунул ключи мне в руку. Я оглянулась на Грасу, Винисиуса и Маленького Ноэля.
– Такие тут правила, – сказала я. – Ребятам сюда нельзя.
Винисиус сгорбился на диванчике. Маленький Ноэль закурил. Граса снова натянула мокрые перчатки.
– Вызови такси, – велела она.
Через двадцать минут наша машина остановилась у входа в отель «Дунбар». Этот отель, как мы узнали, служил домом для черных артистов, которые развлекали белых жителей Лос-Анджелеса, но которым не дозволялось ночевать по соседству с белыми. Выдержанный в испанском стиле (фирменный знак Лос-Анджелеса, как мы потом узнали) отель мог похвастать выложенным плиткой полом, впечатляющими колоннами ар-деко и громаднейшей хрустальной люстрой. В «Дунбаре» имелись собственный ресторан, мужская парикмахерская и даже ночной клуб «Плавучий театр». Там-то мы и нашли Кухню, Худышку, Буниту и Банана – те выпивали и слушали трио, игравшее бибоп.