Я вывернулась из рук Винисиуса, подняла голову: видно ли окна Грасы, выходящие на пляж? Может, у нее горит свет, может, мелькнет тень – она смотрит вниз, на нас? Но, подняв голову, я увидела только Винисиуса, он глядел на меня. Нам обоим было больно. Мы оба хотели одного и того же, но не решались взять это.
Он уткнулся головой мне в шею. Нос его касался моих ключиц, вбирая мой запах. Я покрепче обняла Винисиуса, навалилась на него, я боялась, что подогнутся колени, я осяду и это внезапное движение спугнет его. «Разве я не должна хотеть спугнуть его?» – подумала я, а потом вообще перестала думать.
На женской щеке нет щетины. Она не пахнет ни водой после бритья, ни по́том. Она вся мягкость, утонченность для женских губ – в отличие от щеки мужской. Но иногда тихая гавань не нужна – нужен бурный океан. Нужно, чтобы тебя швыряло волнами, зарывало в песок и обдирало о камни, чтобы легкие и глотка горели, пока ты наконец – слава богу – не поднимешься на поверхность, где воздух.
Мне было двадцать шесть лет – девчонка! Мне недостало ума разобраться в своих противоречивых желаниях, понять, какое из них стоит вскармливать, а какому следует дать зачахнуть. Я вскармливала все. Не в этом ли красота и опасность молодости: безрассудная способность чувствовать, не спрашивая себя, зачем, как, хорошо ли? Чего же мне хотелось в ту минуту на пляже, с Винисиусом? Да того же, чего хотим мы все: быть желанной, стать единственной для кого-то. Стать единственной звездой представления.
Аккорд – это три ноты, взятые одновременно. Основа гармонии и дисгармонии. Я поздно это выучила.
Молодой музыкант, что записывался со мной в Лос-Анджелесе, оказал мне услугу – обучил нотной грамоте. Я попросила его давать мне уроки. После записи он терпеливо объяснял мне про аккорды, темп и тембр. Чем больше он говорил, тем яснее мне становилось, что он называет вещи, о которых я всегда знала. Гармония. Мелодическая линия. Мелодия. Тон. Ритм. Всю свою жизнь я чувствовала эти грани музыки, не зная, как они называются.
Меня безмерно утешает мысль, что музыка существовала до того, как кто-то пришпилил к ней ярлычки с названиями, и будет существовать и после того, как слова подведут нас. А они подводят нас, всегда подводят. Мы думаем, что нам нужны слова, потому что в нашей природе давать определения вещам, расшифровывать, пытаться понять, разбирать на части, вешая на них таблички, как в музее. Ребенок родился – и мы даем ему имя, хотя не имя сделало его существующим. Благодаря именам нас легко вспомнить, а вспоминая, мы верим, что знаем, а зная – верим, что понимаем. Имена несут утешение. Больше всего нас пугает то, что мы не можем назвать по имени.
И вот мы здесь, после бесчисленных бессонных ночей, и что же? Я всего лишь подобралась к той точке истории, с которой большинство начинает. Почему все эти репортеры, биографы и наемные писаки начинают историю Софии Салвадор именно здесь? Потому что смерть продает книги и журналы, а смерть Софии Салвадор последовала слишком быстро и (для большинства) неожиданно.
Пытаясь преодолеть устоявшееся мнение, я излагала эту часть истории много раз. Столько раз, что поклялась никогда больше ее не рассказывать. В дни, последовавшие за смертью Софии Салвадор, я снова и снова повторяла ее – полиции, военным чинам, адвокату, которого мне пришлось нанять, и, конечно, ребятам. Меня приводит в бешенство мысль, что двенадцать коротких часов могут определить как дальнейшую жизнь, так и то, что другие будут рассказывать о нас. Если бы я писала песню о нас – Грасе, Винисиусе, ребятах из «Голубой Луны» и о себе, – эта часть нашей истории заняла бы ровно одну строчку. Но, подобно барабану, задающему ритм всей мелодии, она стала бы пульсом песни.
Ее нашел Винисиус. Обычно я думаю об этом с благодарностью.
Мы с ним уснули на берегу, бок о бок. Не приняв тем вечером «голубого ангела», я не провалилась в транс без сновидений, который обычно приносили эти пилюли. Мне приснилась Риашу-Доси. Я стояла перед морем тростника. Рядом Нена. Над нами шелестел тростник. Под порывами ветра стебли скрежетали друг о друга, словно кто-то точил ножи. Рядом кто-то жалобно завыл – хрипло, отчаянно. Животное? Я оглянулась, и Риашу-Доси пропала.
Солнце обжигало веки, я с трудом разлепила глаза. В бока врезались косточки атласного корсета. Я села и потрясла затекшей левой рукой. В голове стучало. На зубах скрипел песок.
Мы с Винисиусом поплелись в отель. Было еще очень рано, вряд ли кто-то из гостей уже проснулся. Пока мы ждали лифт, служащие украдкой поглядывали на нас. В кабине мы не говорили, не смотрели друг на друга. Потом я стояла перед дверью своего номера, и Винисиус попрощался со мной.
– Пойду держать ответ, – сказал он.
Они с Грасой делили номер. Хотел ли он дать понять, что ждет выволочки? Или намеревался объявить, что нынче же покидает Софию Салвадор и «Голубую Луну»? Или собирался рассказать о минувшей ночи на берегу? Была ли это его месть ей или это была моя месть? Кто знает. Мы так и не ответили на эти вопросы, хотя в то время они казались самыми важными.
Пока Винисиус, волоча ноги, удалялся по коридору, я стояла у двери и таращилась на нее. Ключ. Мне тоже придется пойти к Грасе, чтобы забрать свою сумочку. Я оглянулась, но Винисиус уже исчез. И тут я подумала, что, наверное, все еще сплю, потому что вой – тот, что я слышала во сне, – повторился. Только прозвучал он куда громче и доносился с той стороны, где был номер Грасы.
Пространство за открытой дверью было залито солнцем: шторы полностью раздвинуты. Французские двери спальни закрыты. Вой доносился из-за них. Я повернула ручку и шагнула.
В спальне пахло чем-то тошнотворно-сладким, как в проулках Лапы после карнавала. Винисиус сидел на полу возле кровати. У него на коленях лежала голова Грасы. Белый атлас простыней – помню, я подумала: какие они скользкие, Граса упала с кровати. Но почему она не ругается на чем свет стоит, не смеется? Почему не открывает глаза? Все в номере было знакомым и в то же время искаженным, как бывает только в снах. И снова я спросила себя, не сплю ли.
Я опустилась на колени рядом с Грасой. Колени коснулись чего-то влажного, холодного, юбка намокла. Пол был заляпан рвотой, желтой, как горчица. Рвота комками засохла в волосах Грасы. Желтая корка в углах рта, на подбородке. Руки холодные, пальцы закоченели.
Я слышала, как что-то говорю, но не помню слов. Возвращаясь в те минуты, я вижу лицо Винисиуса, еще недавно красивое, а теперь искаженное до уродливости. Он больше не выл, сосредоточенно слушал меня. По всей видимости, я говорила, что нужно вызвать врача. Не из отельной медицинской бригады, а нашего доктора. Которому мы доверяли. Доктора Фариаша, который пользовал Грасу, когда она выступала в «Урке». Я не знала номера его телефона, но помнила адрес: улица Барата Рибейру, Копакабана. Пусть телефонистка найдет, сказала я, хотя даже не знала, жив ли еще доктор Фариаш.
Полиция снова и снова просила меня изложить то, что я говорила Винисиусу.
Откуда вы знаете этого врача?
Он и раньше помогал нам.
Помогал?
Да. Помогал.
Каким образом?
Как врачи помогают.
Зачем было звонить частному врачу?
Она никогда бы не позволила чужаку прикоснуться к себе.
Зачем вы перемещали ее тело?
Перемещала?
Зачем вы перенесли ее?
Потому что она была холодная. Надо, чтобы тепло.
Вы думали, она еще жива?
Винисиус ушел искать телефонный аппарат. Я тупо оглядывала комнату. На прикроватном столике лежала моя сумочка, раскрытая, все флакончики с «голубым ангелом», все пузырьки с таблетками были пусты, крышечки рассыпаны по полу.
Сколько нембутала, бензедрина, кодеина и секонала я взяла в ту поездку? Пятьдесят таблеток? Шестьдесят? Сколько осталось к той ночи, когда мы с Грасой поссорились? Я выпила две дозы «голубого ангела» в самолете, две таблетки амфетамина по приезде в Рио. Или больше? Давала ли я мальчикам таблетки в самолете или за сценой, перед концертом? Сколько раз за эти годы я пыталась подсчитать таблетки – сначала для полиции, потом для Винисиуса, потом для себя. Я закрываю глаза и думаю о густо-желтых пузырьках, пытаясь подсчитать количество, определить цвет оставшихся в них таблеток. Поистине смешно, сколько времени человек может потратить, беспокоясь о том, что уже не имеет значения, что уже не изменить. Неважно, сколько таблеток оставалось в пузырьках, когда я ушла из номера. Какая разница, если к моему возвращению все они были пусты.
Я провела рукой по волосам Грасы. Пальцы испачкались в ее рвоте. Я вдруг обнаружила, что стою в ванной, держа под струей воды полотенце. Потом вернулась к Грасе, нежно обтерла влажной тканью лицо. Затем волосы и руки. Вытерла пол.
Я хотела посадить Грасу, чтобы очистить ей волосы сзади. Она оказалась тяжелее, чем я ожидала. И не гнулась, сколько я ее ни упрашивала, так что я собралась с силами и втащила ее на кровать. Накрыла одеялом. Влажные волосы намочили подушку. В ванной я отыскала тюбик красной помады. Граса никогда не принимала гостей, не накрасив губы.
Знаете ли вы, что самое важное в любом голосе – это воздух? Пустое пространство. Чтобы голос излился, надо освободить место для него. Великие певцы умеют во время пения расслаблять гортань и язык. Они умеют дышать так, чтобы тело расширилось, умеют набрать как можно больше воздуха и держать каждый звук на пределе человеческих возможностей. Именно воздух заставляет вибрировать голосовые связки. Воздух, которым мы дышим, есть пища для нашего голоса. Его источник.
Винисиус потом говорил, что когда он с ребятами бежал назад, к холлу президентского номера, то слышал какой-то ужасный звук – стон, повторявшийся снова и снова. Голос не замирал, не делал пауз, не останавливался, чтобы взять дыхание. От этого звука, сказал Винисиус, у него внутри все обрывалось.
Смешно. Когда я, свернувшись, лежала рядом с Грасой в кровати, ее холодная ладонь в моей руке, мне казалось, что я пою ей.