Сколько прошло времени, прежде чем доктор Фариаш и парни ворвались в номер, разрушив наш покой? Полицейский рапорт сообщает – тридцать минут.
Помню, как Винисиус сидел в углу на корточках, спрятав лицо в ладонях. Помню, как Худышка ласково вытаскивал меня из постели. Я будто окаменела. Худышка с Кухней отнесли меня, скрюченную, на диван. И тут поднялся гвалт. Полиция. Судебно-медицинский эксперт щелкал фотовспышкой.
Фотографии слили бразильским, а затем и американским газетам. На черно-белых снимках Граса выглядит умиротворенной. Чистая кожа. Темные блестящие губы. Даже после смерти она – звезда.
В военно-полицейском отчете говорится, что покойная была перенесена с пола на кровать. Биографы и поклонники теории заговора любят мусолить эту деталь. Как будто она важна. Меня много раз спрашивали о таблетках, которые я оставила в ее номере. Какие, сколько, для чего? Уже потом, после вскрытия, мне начали задавать другие вопросы. Была ли она расстроена после выступления в «Копакабане»? Не замечала ли я признаков душевной нестабильности? Зачем я оставила столько таблеток в ее распоряжении? Почему оставила ее одну? Случались ли у нее раньше суицидальные эпизоды?
Вот Граса бредет в темную реку, крепко вцепившись в меня.
Я не зайду глубоко. А ты сильная как бык.
А вдруг нет?
Тогда мы обе утонем.
Ты утонешь.
Я всегда тебя спасала. А ты меня – ни разу.
Все было не так.
А я хочу, чтобы так.
Что ты делаешь! Так нельзя. Я могла бы послушаться. Я могла бы остаться.
Смотри, как бы тебе не просидеть там всю жизнь.
Мы останемся.
Я чувствую себя почти настоящей.
Ты и есть настоящая. Для меня.
Я так устала, Дор. Сколько еще?
Теперь уже недолго, amor. Совсем недолго.
Грасе устроили похороны, достойные главы государства. Если при жизни она была американской марионеткой, то после смерти стала обожаемой всеми бразильцами жертвой, которая бежала из враждебных Штатов и вернулась домой, чтобы создать себя заново, изобрести новую форму самбы, – но лишь затем, чтобы трагически погибнуть молодой, не увидев расцвета нового жанра.
София Салвадор всегда чувствовала зал, не ошиблась и насчет публики в «Копе»: все эти журналисты, социалисты, люди из правительства и националисты намеревались утопить ее. Они, точно отвергнутые любовники, желали наказать Софию Салвадор за то, что она сначала бросила их, а потом имела наглость вернуться. Но София Салвадор, стоя на той сцене, не могла видеть – и никто из нас не мог – тех, кто в восхищении слушал трансляцию концерта. Она не видела их, сидевших в кафе, барах, гостиных, закрывавших глаза, чтобы получше проникнуться ее пением. Она не слышала ни их похвал, ни их аплодисментов. Еще никто (за исключением группки интеллектуалов, пришедших в клуб в Ипанеме накануне вечером) не слышал такую самбу – трогательную, ранимую, нуждающуюся в принятии и прощении. После того эфира огромное число бразильцев готовы были принять Софию Салвадор и простить. Отчасти именно поэтому ее смерть огорчила столь многих: не будет больше новых пластинок, не будет очередей на ее концерты, невозможно сказать ей, что она словно никогда и не покидала их. Люди любили ее, они просто опоздали с выражением своей любви.
Ее забальзамировали – роскошь в те дни. Гроб, отделанный бронзой, был покрыт флагом Бразилии. Пожарный автомобиль, затянутый черным крепом, вез ее по улицам Рио к Палате общин. Два дня она лежала, в красном платье, с красным ртом, утопая в цветах, в главном холле Палаты, и тысячи людей медленно шли к ее гробу, чтобы почтить ее память. Тысячи скорбящих стояли в очереди, извивавшейся по площади Флориану, мимо кинотеатра «Одеон». Иные с опухшими глазами, иные серьезные, были и просто любопытствующие. Генералы, банкиры, полицейские, домохозяйки, социалисты, знаменитые конферансье. Пришла даже Араси Араужо – в черной мантилье, с потеками черной туши на щеках. Я посмотрела на Грасу, ожидая, что она сейчас сядет и захохочет над Араси, которая, будто и не заметив меня, приклеилась к Винисиусу.
– Как мне теперь быть? – вопрошала она. – Как мне стать лучше, не имея такой соперницы?
Мне захотелось сорвать с Араси мантилью, отхлестать ее по щекам. Мне хотелось отхлестать всех и каждого из них, всесильных и ничтожных.
Почему вы не толпились в аэропорту, приветствуя ее возвращение? Почему не аплодировали ей в тот вечер в «Копе»? Почему не показывали ей свою любовь, когда она в ней нуждалась?
Если бы Граса умерла старухой, прожив жизнь, полную музыки, добилась бы она такой любви и преклонения? Или лучше потерять жизнь, чем молодость? А может, Граса, всегда чутко слышавшая аудиторию, дала поклонникам именно то, чего они хотели: звезда вернулась к ним для последнего концерта, и в их воспоминаниях она останется молодой и красивой, навсегда принадлежащей им? Я смотрела, как скорбящие текут мимо, и ненавидела их так, как не ненавидела еще никогда в жизни.
Когда гроб наконец закрыли, мы с ребятами перенесли Грасу назад в пожарную машину. Стоя плечом к плечу на платформе, мы медленно ехали мимо людских толп. Кто бы подумал, что в Рио столько народу? Фламенгу, Освальду-Крус, Ботафогу и дальше, до самого кладбища Сан-Жуан-Батишта, – всюду вдоль улиц стояли люди. Только, в отличие от душной Палаты, эти люди не молчали. Иные играли на куике, иные били в барабаны, скребли реку-реку. И все пели. «Дворняга», «Клара», «Родом из самбы», «Воздух, которым ты дышишь» – не было песни Софии Салвадор, которой бы они не знали.
Сидевший на самом верху машины Маленький Ноэль плакал, как ребенок. Банан и Буниту тоже рыдали. А потом мы услышали, как голос Кухни – глубокий и тревожащий, точно сирена – присоединился к песне толпы. И мы с ребятами вдруг забыли о гневе и обидах и тоже запели. Вот это был карнавал! Жаль, что Граса его не видела.
Почти все ребята из ансамбля остались в Бразилии. Со мной в Лос-Анджелес вернулись только Винисиус и, как ни странно, Кухня. Его возвращение в Штаты было вовсе не проявлением приязни ко мне, но жестом в адрес бразильцев – он не мог жить в стране, которая предала Грасу, когда она была жива, и которая после ее смерти вовсю славила ее.
Кухня обосновался в Чикаго, где многие годы играл настоянный на самбе джаз и блюз, в 1965 году у него случился удар, и он умер в съемной комнате. Банан, Буниту, Маленький Ноэль и Худышка добились некоторого успеха, не сравнимого, конечно, с успехом времен «Голубой Луны». Бо́льшая часть наших песен принадлежала студии «Виктор», сразу после похорон Грасы я наняла адвоката и потащила Винисиуса в суд. Дело растянулось почти на десятилетие, но в конце концов решилось в нашу пользу. И мы вдруг разбогатели, но к тому времени я слишком окаменела, чтобы это заметить. По словам Винисиуса, я уже расплатилась по всем счетам.
В первые месяцы после смерти Грасы, когда я бывала еще сравнительно трезвой, Винисиус помог мне закончить дела на Бедфорд-драйв и настоял, чтобы я отправилась с ним в Лас-Вегас.
Вегас в те дни был целиной, полной возможностей для певцов, бандитов, хористок, музыкантов, официантов и игроков. Во время войны Вегас прославился как место, где супруги могли получить развод за минуты, а потом спускать деньги в казино, напоминавших салуны времен Дикого Запада, с полами, посыпанными опилками. Но все изменилось с открытием отеля «Фламинго» площадью в сорок акров: комнаты с кондиционерами и хрустальными люстрами, школа гольфа и оздоровительные процедуры. После войны Голливуд превратился в обитель нравственности и черных списков. А Лас-Вегас взял на себя роль пристанища для опальных звезд, подозреваемых в коммунизме, гомосексуализме или в том и другом разом. Вегас был чем-то вроде Лапы, возникшей посреди пустыни, но никак не спасением. Во всяком случае, для меня.
Воспоминания о жизни до Лас-Вегаса были слишком болезненны и четки, как если бы окружающая пустыня воскресила все запахи и вкусы, каждый разговор, каждую паузу, каждое прикосновение и каждое чувство, которые я пережила за свою короткую жизнь. С меня было довольно. Во мне не осталось ничего, кроме воспоминаний, и они душили меня – как мать, которая душит ребенка, слишком сильно прижимая его к груди.
Президент Дутра, уверенный, что его ждет второй срок, внезапно проиграл на выборах. Народ забросал урны бюллетенями с именем старины Жетулиу. Примерно в эти дни Винисиус, небритый, с красными от недосыпа глазами, сидел у моей больничной койки. Руки и ноги у меня были стянуты ремнями – в то время так делали с пациентами, которые, как считалось, представляют опасность для самих себя. Я больше стыдилась этих ремней, чем бинтов на запястьях. Это Винисиус нашел меня на полу лас-вегасской квартиры. И он же убедил врачей развязать меня.
Меня выписали. После больницы я завела привычку – как только меня посещало воспоминание, любое, я тянулась к бутылке.
Второй срок Жетулиу оказался недолог. Даже в пьяном угаре я следила за новостями из Бразилии – так отвергнутый любовник вынюхивает истории о своей бывшей, надеясь узнать не столько об успехах, сколько о провалах. Несмотря на все его ошибки, меня утешала мысль, что Старик Жеже – человек, которого мы всегда называли по имени и который боролся за президентское кресло, еще когда мы с Грасой жили в Риашу-Доси, – снова вернулся во дворец Катете. Очередной скандал, схватка за власть – и Жетулиу снова оказался на грани отставки. Но, вместо того чтобы сдаться, он сел за стол в своем президентском кабинете, зарядил любимый пистолет и выстрелил себе в сердце. «Я ухожу из жизни, чтобы войти в историю», – написал он, записку нашли возле тела. Новость рассказал мне Винисиус.
– Старик Жетулиу покончил с собой. – У Винисиуса подрагивали руки, когда он подносил к губам сигарету.
Я не удивилась. Некоторым проще выбрать смерть, чем встретиться лицом к лицу с человеком, в которого тебя обратили тяготы и постоянная необходимость делать выбор. Вот только смерть – жестокий грабитель, она отнимает все, в том числе и возможность реабилитироваться в собственных глазах.