Воздушный замок — страница 7 из 20

«Это мудрость и яд прочитанных книг живут во мне, — думал Андрей. — От бесконечного совмещения книг, как негативов, родился старец, лживый книжный бог! Сразу девяностолетним, не знающим юности!» Действительно, прежде через книги открывался мир. Необычайно лёгкой, восприимчивой ко всему на свете становилась душа, любой мысли была готова ответствовать. Старец лишь омрачал это чувство, но победить не мог. Нынче же мир неожиданно открылся через рисунок. В размытых голубых чертах девушки-кошки прочитал Андрей будущее: будет боль, печаль, страдание… И гипсово-ласковая стариковская улыбка почудилась: «Всё едино суть. Всё равно». Андрей закрыл глаза, приказывая умереть лживому книжному старцу. «Будет счастье! Счастье! Счастье! Вопреки тебе, лгуну!»— прокричал. Затряс головой, прогоняя наваждение.

За первой акварелью последовали другие, Андрей теперь рисовал как одержимый, отвлекаясь только на школу, стремительное приготовление уроков, ожидание Анюты у входа в парк. Однако несколько дней подряд Анюта возвращалась домой прежней дорогой…

Андрею казалось, что, рисуя, он обретает спокойствие. Однако и здесь он презрел здравый смысл. Принялся за иллюстрации к Шекспиру, Данте, Эдгару По. Удивительно было — одновременно впервые читать произведение и делать к нему рисунки, но Андрей уже был одержим. Как раньше он прочитывал за ночь толстый том, так теперь не только прочитывал, но ещё и делал к нему рисунки. Рисование и Анюта заменяли Андрею в тот счастливый период всё.

…Хлопнула в коридоре дверь лифта. Последнее время Андрей чувствовал себя свободно, только когда отца не было дома. Андрея почему-то угнетало его присутствие. Отец резко изменился буквально за последний год. Раньше он был молчаливым, угрюмым. Тяжёлая морщина рассекала надвое лоб, отчего казалось — постоянно мрачной думой одолеваем отец. Тому отцу было не до Андрея. Раз в месяц он равнодушно листал уставленный пятёрками дневник, смотрел подозрительно на сына. Нынешний же отец напоминал человека, очнувшегося от долгой спячки, изумившегося, сколько всего предстоит переделать. Телефон теперь звонил в квартире непрерывно. Какие-то молодые архитекторы зачастили, держа под мышками белые трубы ватманов с чертежами зданий и будущих диковинных городов. Горячие споры велись за полночь, но Андрей не очень-то вникал в их суть. Отец даже как будто помолодел в этот год. Разгладилась тяжкая морщина, в глазах словно прибавилось синевы. Краем уха Андрей слышал, что молодые архитекторы вели с отцом речь о какой-то церкви, снесённой сколько-то лет назад, а отец отвечал, что, мол, полезнее не лить слёзы по старине, а думать о новом, то есть созидать. Но был там один вредный юноша, упорно гнувший свою линию, не слишком согласный с оптимизмом отца. Он начинал издалека, например, говорил, что когда Эйнштейн употребил выражение «образ мира», то он, конечно, имел в виду не художественный, а физический образ. И возможно ли, говорил он отцу, созидать лишь из желания созидать, а не по велению нового, исторически выстраданного, художественно законченного единого образа? Вредный юноша брал с полки синий камень со звёздочкой — осколок церковного купола и передавал его другим архитекторам. Кто смотрел на осколок равнодушно, кто сожалеюще, а у кого и слёзы выступали на глазах. Отец резко отвечал юноше, что нравственный его максимализм похвален лишь в том случае, если юноша знает, что противопоставить прежнему разрушению! Если нравственный максимализм его обеспечивается талантом, волей и верой в новый единый образ, в готовность его выстрадать. Ибо лишь из готовности выстрадать рождается положительный идеал искусства. Следовательно (сам того не замечая, отец начинал говорить директивным тоном), кредо всякого честного художника — увы! не все художники борцы! — должно быть таким: что бы ни происходило, надо жить и работать! Жить и работать! Не надо позволять слезам по минувшему застилать глаза, такими глазами не увидеть будущего! Если же юноша этого не понимает, то его красивые слова — пустая болтовня, таких болтунов отец перевидал на своём веку множество…

Полуночные споры не знали исхода…

И всё равно отец раздражал Андрея. Раздражали его привычки, оставшиеся прежними. Например, барабанить пальцами по столу. В результате многолетнего барабанничания пальцы у отца уподобились сухим барабанным палочкам. Тревожный рассыпчатый стук вдруг разносился по квартире, и Андрей каждый раз вздрагивал. Не нравилось ему и то, что отец каждое утро делает зарядку и каждое утро стыдит его, Андрея, за то, что тот зарядки не делает. Не нравились Андрею и задумчивые взгляды, которые отец время от времени бросал на него, когда, как тому казалось, Андрей этого не замечает. Андрей же замечал всё. Затаённая грусть сквозила во взглядах отца и некоторое даже любопытство. А иногда он принимался расспрашивать Андрея, что за ребята с ним учатся, чем вообще нынче интересуются молодые люди, чувствуют ли какие широчайшие перспективы открываются перед ними, ведь всё недоброе осталось позади и теперь им жить и строить новую жизнь! Как хочется, говорил отец, сбросить годков тридцать и начать жизнь заново! Неужели вы, молодые, не чувствуете, спрашивал отец, что ветер перемен наполняет паруса? Андрей молчал, потому что не желал и не мог доверить отцу то, чем жил, — иное. Для отца с его прямолинейными, обнажающими голую суть, мыслями иное попросту не существовало — Андрей это чувствовал. Если он резко обрывал вредного юношу, так убедительно и тонко философствующего об архитектуре, сводил всё к примитиву — необходимости жить и работать, — то что для него иное? Дурь, блажь, галиматья! Андрей ненавидел отцовскую прямолинейность, бежал от неё, как от разящего меча. Именно с подобной прямолинейностью иное вело незримый бой, накапливало силы, и Андрей верил, что его иное рано или поздно окажется сильнее своего антипода — отцовской прямолинейности. Андрей уходил от разговоров с отцом, не желал думать о ветре перемен. Две страсти — к Анюте и к рисованию — переполняли его. Пусть себе ветер перемен гуляет где-то там, за горизонтом.

Пока же прочь уносились последние майские дни. Светило солнце, и так быстро летело время, что Андрею казалось: сквозь глаза, сквозь пальцы скользит солнечная пряжа дней. Набегало лето, а значит, разлука с Анютой…

Чем дальше, тем своеобразнее становились их отношении. По-прежнему спокойна была Анюта, по-прежнему неистов был Андрей. Поцеловав Анюту два раза в тёмном прохладном подъезде, он решил, что отныне это станет правилом, однако жестоко ошибся, Анюта всячески избегала поцелуев, демонстрировала чудесную гибкость и ловкость, в совершенстве овладела мастерством грациозного выскальзывания и неожиданного исчезновения. И всё равно, какое наслаждение было общаться с Анютой, видеть её в движении, просто надеяться на поцелуи! За один только поворот её плеча, за рассеянно блуждающий в ресницах золотистый взгляд Андрей отдал бы всё на свете. Идя на свидание с Анютой, он как бы приподнимался над собой, становился выше ростом, сильнее. Приступы страха, овладевавшие им поначалу у белой беседки, больше не повторялись. Иное, иное шепнуло Андрею, что ничто отныне не угрожает ему со стороны беседки. Это было, естественно, необъяснимо, но всё, к чему прикасалось иное, уходило из-под власти логики.

Поначалу, правда, Андрея слегка смущало упорное молчание Анюты, но потом перестало смущать. Андрей вскоре привык, что говорит всегда он, а Анюта лишь смотрит на него золотистыми глазами и слушает. Никогда ещё не было у Андрея такого благодарного слушателя. До донышка, почти до самого иного открывал Андрей Анюте свою душу. Белый волк, гениальный старец Леонардо, книги в тяжёлых, пахнущих временем переплётах, горький и сладкий дым свечи под стеклянным потолочным окном, созерцание небесных звёзд, наконец, внезапное рисование — обо всём, обо всём поведал он Анюте. И странное дело: казалось бы, неизбежную опустошённость должен был он чувствовать после этих откровений, а не чувствовал! Вроде бы правду говорил Андрей, но одновременно творил, придумывал, возносил очередные воздушные замки, и наступал момент, когда фантазия, процесс творения заменяли правду. Уже тогда начала закрадываться мысль, что не всем людям дано мучиться правдой, есть счастливцы, свободные от правды, возносящие воздушные замки, сами возносящиеся в воздушных замках, сами сотворяющие правду.

С мыслями об Анюте Андрей засыпал, с мыслями об Анюте просыпался. И снилась ему тоже Анюта. Это напоминало детство, когда отец однажды привёз восьмилетнему Андрюше заграничный кольт-пугач — произведение игрушечного искусства. Во-первых, тяжёлый, как настоящий кольт. Во-вторых, никелированный, с воронёной ручкой и красным пощёлкивающим барабаном. О, каким восторгом отзывались в маленьком сердце эти тугие фиксирующиеся щелчки! В-третьих, прилагалась к кольту мягкая замшевая кобура, на которой был чёрной строчкой вышит крадущийся индеец с перьями на голове. Андрей засыпал, ощущая щекой лежащий под подушкой кольт, просыпался — и сразу же нашаривал его, стискивал в руке…

Теперь же хотелось стиснуть Анюту в объятиях, чтобы она пискнула, изогнулась, как змея, почувствовала наконец его силу, уронила бы ему на руки свои тяжёлые волосы, прикрыла золотистые глаза, позволила бы себя поцеловать… «Да… Но как можно сравнивать живую Анюту и какую-то никелированную болванку?» — испугался было Андрей, однако тут же успокоился, потому что чувство собственной неправоты было ему неведомо. Точнее, он был знаком с ним по книгам, там бесконечно мучились, а то и кончали жизнь самоубийством герои, однако Андрея как-то не очень трогали их страдания, он в них не верил. Все теоретически допустимые переживания насчёт неправоты Андрей безоговорочно занёс в разряд книжных, наколол, как красивую бабочку, на булавку. В жизни Андрею почти не доводилось принимать решений, брать на себя ответственность, то есть оказываться правым или неправым. Он, как по воздуху, перемахнул через этот первый в жизни человека камень преткновения, даже его не заметив. Андрей просто-напросто не знал, что побуждает человека мучиться — прав он или не прав, — а посему жил и мыслил,