Возгорится пламя — страница 41 из 57

Домой Ульянов шел быстрее обычного. Там Надя ждет, волнуется за Оскара. А тут — новые тревоги.

Теперь уж мать не приедет к ним в гости. А они так соскучились по ней. Думали — отдохнет здесь от бесчисленных хлопот.

— Мама захворала, — сказал с порога, достал из кармана письмо. — Читайте… Не знаю, болотистая, что ли, местность у них там в Подольске?.. А возле Оскара придется нам подежурить.

Пройдя в дальнюю комнату, взял присланную недавно карточку матери и долго смотрел на нее:

«Ты все такая же, мамочка! Добрая, взыскательная, волевая, заботливая сверх всяких мер. Ты поправишься. Ради нас. Мы ведь для тебя, сама говоришь, все еще вроде малых».

И он поставил карточку к себе на конторку.


Рано утром, выйдя в столовую, где Паша уже накрывала стол, Владимир Ильич увидел на стене листок бумаги с ее каракулями, выведенными синим карандашом: «Никавды, никавды чай не выливай». Памятка самой себе!

Написано, конечно, со слов Елизаветы Васильевны, вынужденной экономить на всем, даже на заварках чая. Подошел поближе и, удерживаясь от улыбки, прочел еще раз.

— Чо, не глянется? — настороженно спросила девушка, заметившая в его глазах веселые искорки.

— Написано, в общем, верно. Бережливость — дело хорошее. И превосходно то, что вы уже научились писать! Правда, у вас, Паша, еще есть ошибки, даже три в одном слове.

— Иде, Володимир Ильич?

— Ну, это уж вам поправит учительница. Хотя у меня, — он сунул руку в карман, — карандашик с собой. Пишется вот так: «Никогда». А в целом, повторяю, хорошо. Рад вашим успехам.

— Ладно, если не понарошку.

— Вполне серьезно, Паша. Мы уедем, и вы сможете написать нам письмо.

В другой раз он увидел на столе развернутую тетрадку и удивился больше прежнего: перед ним был дневник!

Девушка записывала, как видно, старательно послюнявленным чернильным карандашом:

«Седни настеряпала ватрушек. Все ели да хвалили. Больно, говорят, скусно.

Вечером приходили Проминские и Оскар Александрович. Пили чай. Пели песню про дубинушку. И ешшо вставай, подымайся. И я то же пела».

Паша не обиделась, что Владимир Ильич случайно взглянул на страницу ее дневника, наоборот, подбежала к столу довольная, зарозовевшая:

— Опять я ошибок насыпала?

— Ошибки, Паша, не в счет. Их можно поправить.

— А чо неладно?

— Что неладно? Сначала поговорим о ватрушках. Они были действительно очень и очень вкусные. Я боялся, что язык проглочу. Кроме шуток. И вы дальше можете писать про свою стряпню. Про чай. Про обеды. А что касается песен, тут, Паша, нужна некоторая осторожность. Помните, среди ночи нагрянул жандарм? Тот верзила, который напугал вас и у которого, как вы после говорили, «побрякушки на сапогах». Вдруг он снова заявится к нам с обыском? Не ровен час, прочитает ваш дневник: «Ага, вон что вы пели!»

— А чо?.. А что? — поправилась девушка. — Песни баские!

— Песни очень хорошие. Но жандармы да стражники петь их запрещают. В острог могут посадить.

— Ой, страхи! — Паша одной рукой схватила тетрадку и прижала к груди, другой перекрестилась. — Свят, свят!.. Хуже беса! — Подняла ясные, широко открытые глаза. — Я никому… Ни вот столечко… — Прижала большой палец к кончику указательного. — Ни словечушка…

— Я не сомневаюсь, Паша. Просто вам в жизни все может пригодиться. Потому и говорю.

Глава десятая

1

Порывать с людьми, которых еще совсем недавно считал «союзниками», было нелегко, и Владимир Ильич решил посоветоваться с товарищами. Он уже знал, что Глеб Кржижановский, Василий Старков, Пантелеймон Лепешинский и Виктор Курнатовский согласны с его мнением. А те, с кем он переписывается редко? Что думают они? На чью сторону встанут, если произойдет окончательный разрыв?

И он написал большое письмо Потресову, сосланному в Вятскую губернию. Вначале возразил ему:

«Нет, не могу я поверить Вашему сообщению, что Туган-Барановский становится все более Genosse[9]». И тут же: «Кстати о неокантианстве. На чью сторону Вы становитесь?»

Да, теперь каждый должен без обиняков сказать — с кем он. Со сторонниками Маркса или с его критиками? Позиция Потресова пока остается неясной. Прошлой осенью он, Ульянов, уже разошелся с Александром Николаевичем в принципиальной оценке одной из статей Струве. А что сейчас скажет далекий товарищ о Петре Бернгардовиче? И Владимир Ильич продолжал писать с некоторой сдержанностью:

«Если П.Б. «совершенно перестанет быть Genosse», — тем хуже для него. Это будет, конечно, громадной потерей для всех Genossen, ибо он человек очень талантливый и знающий, но, разумеется, «дружба дружбой, а служба службой», и от этого необходимость войны не исчезнет».

«Не-об-хо-ди-мость войны, — задумался Владимир Ильич. — Сколь она ни была бы нежелательна…»

Дал письмо Наде. Прочитав, она сказала:

— По-моему, ты, Володя, делаешь правильно, что оставляешь дверь открытой. Пусть поразмыслят. А если будут упорствовать в ошибках…

— Тогда — решительная схватка! Беспощадная война! До полного разгрома!

Взяв письмо из рук жены, Владимир Ильич дописал:

«Мой срок кончается 29 января 1900 года. Только бы не прибавили срока — величайшее несчастье, постигающее нередко ссыльных в Восточной Сибири. Мечтаю о Пскове. А вы о чем?

Надя кланяется».

День был воскресный. Солнце уже катилось к горизонту, и Ульяновы пошли в волостное правление, чтобы отправить письмо, — с минуты на минуту должен заехать почтарь.

По дороге разговорились о товарищах, которые сейчас отбывают ссылку в селе Тесинском. Там рабочие Шаповалов и Панин. Там Егор Барамзин, остановившийся где-то на полпути от народничества к марксизму. И там Фридрих Ленгник, упрямый философ. С ним был жаркий спор о Платоне и Аристотеле, о Канте и Гегеле. Было написано тому и другому немало писем. Но письмами на них не удалось повлиять — необходима новая встреча. И Владимир сказал:

— Поедем, Надюша, в Тесь. Отложим все и поедем. Мы ведь обещали товарищам.

— Я бы с радостью… А полиция?

— Напишем прошение. Мотив? Что-нибудь придумаем поубедительнее, глядишь, и разрешат. Да, помнишь, Глеб давал совет? Там есть Егорьевская гора. Рядом с селом. Довольно сложная в геологическом отношении. Я так и напишу: для исследования горы.

— Но то была шутка, Володя. Ты только раздразнишь гусей.

— А вдруг удастся? Исправник помнит: Кржижановский возвел дамбу на берегу Минусинки, Старков добывает соль на озере, налаживает там какие-то машины. Для музея ссыльные собрали богатейшие коллекции. Ну и меня, будем надеяться, исправник сочтет за инженера. А я напишу: для исследования горы мне нужна помощница.

— Ты, Володя, выдумщик!


— А без выдумки при полицейском надзоре не проживешь.

Дома он тотчас же начал писать прошение. Надежда посматривала через его плечо и, читая строчку за строчкой, негромко смеялась.

— Ничего, ничего, — говорил Владимир с возраставшим задором. — Край здесь, Надюша, золотоносный, богатый всяческими залежами, и люди верят в фарт поисковиков. И нам исправник поверит. Вот увидишь.

Запечатав прошение в конверт, он повернулся к жене:

— Есть более существенное затруднение. Разговор там предстоит серьезный, острый, а я в философии не силен. Да, да, не убеждай меня в обратном. Я очень хорошо осознаю свою философскую необразованность. Ну, ладно. Гегель у нас есть, Кант есть. И еще кое-что найдется. Поштудирую. Из неокантианцев мы с тобой выписали путаника Ланге. Авось придет на этих днях. Надо бы еще некоторых…

— Может, у кого-нибудь есть?

И Владимир снова вернулся к конторке.

— Раздобудем!

2

Исправник, действительно, ценил горные поиски.

Чем черт не шутит, вдруг этим поднадзорным пофартит? В счастливый час найдут богатое золото! И возьмут в компаньоны своих дружков-»политиков»! Тогда можно не тревожиться, — никто из них не будет замышлять побег. Золото переворачивает людям душу, привязывает к месту.

И разрешение на поездку он отправил в Шушенское с нарочным. Пусть исследуют Егорьевскую гору в интересном для них «геологическом отношении». Пусть ищут.

Ульяновы стали собираться в путь. Надежда помогала Паше стряпать ватрушки. Владимир положил для друзей в дорожную корзину целую связку книг. Тут была и беллетристика, привезенная осенью из Красноярска, и публицистические новинки, на которые он уже успел написать рецензии, и последние номера журналов, прочтенные ими обоими от корки до корки, и немецкие газеты, недавно присланные Маняшей.

Наняли ямщика. Но накануне отъезда все изменилось.

Перед закатом солнца у ворот остановилась телега.

Дженни лаяла, вскинув лапы на подоконник. Отстраняя собаку, Надежда выглянула в открытое окно.

С телеги, непривычно поберегаясь, спрыгнула женщина в длинной юбке и просторной белой кофточке с яркой вышивкой на груди и рукавах. В ее облике было что-то знакомое. Полные щеки, тонкие дуги бровей. Черные волосы из-под старенькой курсистской шляпки ниспадают на виски, закрывают уши.

Кто же она? Вспомнить бы поскорее…

Вслед за женщиной белокурый мужчина с аккуратно подстриженным клинышком бороды, опираясь одной рукой на ее плечо, другой придерживаясь за край телеги, спустил на землю тонкие, как деревянные ходули, непослушные ноги. На нем поверх вышитой украинской рубашки потертая тужурка инженера-технолога. На околыше блеклой фуражки — крест-накрест медные молоточки, а на тулье — темный след от кокарды, снятой, как видно, за ненадобностью. Кусты тальника, что растут на берегу Шушенки, отбрасывают на изможденное лицо приезжего длинные закатные тени, и кожа — серая, как береговая глина. Исхудал человек! Может, вчера из тюрьмы? Тут и самого близкого не сразу узнаешь.

И только после того, как сквозь негустые усы приезжего прорвалась жаркая улыбка, а на щеках женщины от не менее жаркой улыбки обозначились ямочки, Надежда помахала рукой.