— Ты очень устал? — спросил Рубен.
— Я? Ты спятил. Поплыли дальше.
Мигель немедленно пожалел о вырвавшихся словах, но уже было поздно, Рубен сказал:
— Хорошо, поплыли.
Он сделал двадцать взмахов, прежде чем признался себе, что больше не может: вперед почти не продвигался, правая нога не шевелилась от холода, руки стали неуклюжими и тяжелыми. Задыхаясь, он крикнул: „Рубен!“ Тот плыл впереди. „Рубен, Рубен!“ Он повернул и поплыл к берегу, точнее, в отчаянии забил по воде и вдруг понял, что подсознательно взывает к Богу, умоляя о спасении; теперь он будет хорошим, будет слушаться родителей, всегда будет ходить к воскресной мессе — и тут же вспомнил, что говорил грифам, будто побывал на мессе лишь затем, чтобы повидать девочку… Да, сейчас он знал наверняка, что Бог накажет его, потопив в этой мутной воде, которую он, захлебываясь, колотил, в воде, где его ожидала мучительная смерть, а потом, может быть, ад… Еле-еле шевеля губами, он молил Бога, чтобы тот был добр к нему, ведь он такой молодой; он клялся, что пойдет в семинарию, если спасется, но тут же, испугавшись, поправился и пообещал, что, вместо того чтобы стать священником, он сделает пожертвования и разные другие добрые дела, хотя, пожалуй, колебания и торг в такую критическую минуту могут оказаться роковыми. Совсем рядом послышался безумный голос Рубена; повернув голову, он увидел его метрах в десяти от себя — половина лица в воде, машет рукой, умоляет:
— Мигель, родной, погоди, не уплывай, я тону.
Он оцепенел от изумления, остановился, и в то же мгновение отчаяние Рубена словно сожгло его собственное отчаянье — к нему как будто бы стало возвращаться самообладание, даже ноги начали шевелиться.
— У меня спазмы в желудке, — всхлипывал Рубен, — я больше не могу. Спаси меня, все, что хочешь, только не оставляй, братишка.
Мигель было поплыл к Рубену, но, очутившись рядом, вспомнил, что обычно утопающие клещами вцепляются в своих спасителей и идут ко дну вместе с ними; тут же он отплыл в сторону. Крики пугали его, мелькнула мысль: если Рубен утонет, он тоже не доберется до берега, — и он вернулся. В двух метрах от Рубена, этого мягкого, бесформенного тела, которое то уходило под воду, то всплывало вновь, он закричал:
— Не двигайся, Рубен, я поведу тебя, но не цепляйся за меня, если ты вцепишься, мы оба утонем, Рубен, спокойно, я поведу тебя за голову, но не трогай меня.
Задержавшись на благоразумном расстоянии, он протянул руку и достал до волос Рубена. Начал плыть, загребая одной рукой, стараясь как можно больше помогать себе ногами. Продвигался он очень медленно, с большим трудом, напрягая все свои силы, почти не слушая, как Рубен монотонно скулил, а иногда вдруг дико выкрикивал: „Умираю, спаси меня, Мигель“ или сотрясался от позывов к рвоте. Наконец он остановился, совершенно обессиленный. Одной рукой он подтягивал Рубена, другой старался держаться на поверхности. Он глубоко дышал. Лицо Рубена было сведено болью, губы сжаты.
— Дорогой, — прошептал Мигель, — уже осталось немного, крепись. Отвечай, Рубен. Кричи. Не надо так.
Он ударил его по щеке, и Рубен открыл глаза, слабо повел головой.
— Кричи, дорогой, — повторил Мигель. — Постарайся вытянуться. Я разотру тебе живот. Уже немного осталось, не сдавайся.
Он протянул руку, нащупал отвердевший живот Рубена. Он помял его, сначала осторожно, потом сильнее, и Рубен закричал:
— Не хочу умирать, спаси меня, Мигель!
Он снова поплыл, теперь приподнимая Рубена за подбородок. Каждый раз, когда их настигала волна, Рубен глотал воду, и Мигель приказывал ему сразу же ее выплевывать. И все плыл, не останавливаясь, иногда закрыв глаза, воодушевленный — в его сердце родилось что-то теплое и горделивое, подстегивало и защищало от холода и усталости. Камень царапнул по ноге. Через минуту он смог встать и обнять Рубена за пояс. Прижав Рубена к себе, ощущая на плече его голову, Мигель некоторое время отдыхал. Потом он помог Рубену лечь на спину и, поддерживая его за плечи, заставил разогнуть колени; он массировал его живот, пока наконец твердый ком не смягчился. Рубен уже не кричал, он изо всех сил старался вытянуться и тоже растирал себя обеими руками.
— Тебе лучше?
— Да, братишка, уже в порядке. Давай выходить.
Невыразимая радость переполняла их, когда они брели по камням, наклоняясь вперед, чтобы не сбили отходящие волны, не обращая внимания на морских ежей. Скоро они увидели гребни скал, здание купален и, наконец — уже вблизи от берега, — грифов.
— Послушай, — сказал Рубен.
— Да?
— Не говори им ничего. Пожалуйста, не говори им, что я орал. Мы всегда были друзьями, Мигель. Не подводи меня.
— Да кто я, подонок, что ли? — сказал Мигель.
Они вышли, стуча зубами. Сели на ступеньки под галдеж грифов.
— А мы уж собирались выразить соболезнование вашим семьям, — говорил Тобиас.
— Прошло больше часа, как уплыли, — сказал Зубрила. — Расскажите, как было…
Вытираясь майкой, Рубен подчеркнуто спокойно объяснял:
— Да никак. Доплыли до волнореза и вернулись. Вот такие мы, грифы. Мигель чуть обошел меня, на один взмах, не больше. Ясно, что в бассейне мне с ним и делать было бы нечего.
На спину Мигеля, который оделся, не вытираясь, посыпались поздравительные хлопки.
— Ты становишься мужчиной, — сказал Папуас.
Мигель не ответил; улыбаясь, он думал, что сегодня же вечером пойдет в парк Саласар. Конечно, от Папуаса весь Мирафлорес будет знать о его отваге, и Флора, блестя глазами, станет ждать…
ПОСЕТИТЕЛЬ
Пески доползают до самой лавки и кончаются у порога; если смотреть из дыры, что служит лавке входом, сквозь просветы в тростниковой занавеске, то взгляд скользит по вялой белой поверхности, пока не упрется в небо. За лавкой земля твердая и неровная, а приблизительно через километр начинаются горы; они гладкие, как будто отшлифованные, и тесно прижаты друг к другу, причем каждая последующая выше предыдущей. Вершины протыкают облака, как иглы, врезаются в небо, как топоры. Слева, сперва узкой извилистой полоской вдоль границы песков, потом постепенно расширяясь и, наконец, уже довольно далеко от лавки, теряясь в предгорьях, тянется лес: низкорослый кустарник, трава, сухие ползучие растения, заполонившие все вокруг, бездорожье, змеи, мелкие гниющие болотца. Но этот лес — только предвестник сельвы, ее жалкое подобие. Он кончается в низине, у подножия огромной горы, за которой простирается настоящая сельва. И донье Мерседитас это известно; как-то раз, давным-давно, она вскарабкалась на гору и сквозь пятна туч, проплывавшие под ногами, долго удивленно смотрела на равнину, что раскинулась вширь и вдаль, — зеленую, без единой помарки.
Сейчас донья Мерседитас дремлет на двух расстеленных на земле мешках для зерна. Чуть поодаль роется в песке коза: усердно пережевывает какие-то щепки и время от времени нежно блеет в теплый вечерний воздух. Вдруг она напряженно застывает, навострив уши. Женщина приоткрывает глаза:
— Что там, Куэра?
Коза натягивает веревку, привязанную к воткнутому в песок колышку. Женщина с трудом поднимается на ноги. Метрах в пятидесяти от них на фоне неба четко вырисовывается силуэт мужчины. Тень на песке опережает его. Женщина козырьком приставляет ладонь к глазам. Быстро осматривается, замирает. Мужчина уже совсем близко; он высокий, тощий, черный. У него курчавые волосы и насмешливые глаза. Выцветшая рубаха развевается над байковыми штанами, закатанными до колен. Ноги — как два черных гвоздя.
— Добрый вечер, сеньора Мерседитас, — говорит он издевательски сладким голосом.
Женщина бледнеет.
— Чего тебе? — бормочет она.
— Ведь вы узнаете меня, правда? Прекрасно, я очень рад. Если уж вы так любезны, я бы съел чего-нибудь. И выпил. Страсть как пить хочется.
— Там, в лавке, пиво и фрукты.
— Вот спасибо, сеньора Мерседитас! Вы так добры. Может, составите мне компанию?
— Зачем это? — Женщина подозрительно косится на него; она толстая и в годах, но кожа у нее все еще свежая и гладкая; ходит донья Мерседитас босиком. — Ты прекрасно знаешь, где что лежит.
— Просто не люблю есть один, — доверительно сообщает мужчина. — Как-то грустно.
Женщина мнется. Потом направляется к лавке, приволакивая ноги по песку. Входит. Открывает бутылку пива.
— Спасибо, большое спасибо, сеньора Мерседитас. Но мне бы лучше молочка. Раз уж вы все равно открыли эту бутылку, почему бы вам не выпить ее самой?
— Не хочется.
— Да ну, сеньора Мерседитас, бросьте! Выпейте за мое здоровье.
— Не хочу.
Лицо мужчины из умильного делается злым и жестким.
— Вы что, оглохли? Я же сказал: пейте. Ваше здоровье!
Женщина обеими руками подносит бутылку ко рту и пьет медленно, маленькими глотками. На грязном выщербленном прилавке сияет белизной банка с молоком. Отогнав рукой мух, мужчина берет банку и делает большой глоток. Над губой остается след от жирной пенки, который он тут же шумно убирает языком.
— Ах! — Он с наслаждением облизывается. — Какое вкусное молоко, сеньора Мерседитас! Это ведь козье, верно? Мне очень понравилось. Вы уже допили бутылку? Так почему бы не открыть еще одну? Ваше здоровье!
Женщина беспрекословно подчиняется. Гость жадно пожирает два банана и апельсин.
— Послушайте, сеньора Мерседитас, не спешите так. У вас пиво течет по подбородку. Платье намочите. Зачем же вещь портить? Откройте-ка еще бутылочку и выпейте за Нуму. Ваше здоровье!
Мужчина повторяет „Ваше здоровье!“, пока на прилавке не выстраиваются в ряд четыре пустые бутылки. У женщины стекленеют глаза; она рыгает, потом сплевывает и тяжело опускается на мешок из-под фруктов.
— Боже мой! — восклицает гость. — Ну что за женщина! Да вы, извиняюсь, пьяненькая, сеньора Мерседитас!
— Издеваешься над старухой? Тебе это зачтется, Хамайкино,[36] вот увидишь. — Язык у нее заплетается.
— Правда? — равнодушно отзывается мужчина. — Кстати, а Нума когда придет?