Вождь нации. Сотворение кумира — страница 2 из 6

«Сверхчеловек». Право сильнейшего(из книги «Английские корни немецкого фашизма». Перевод М. Некрасова)


Мануэль Саркисянц (1923–2015) по национальности армянин. Отец — врач, мать — актриса русского театра; в 1920-е годы семья уехала из СССР. Окончив Тегеранский университет, Мануэль учился затем в Нью-Йорке, позже стал доцентом во Фрайбургском университете Германии.

Одной из главных тем творчества Саркисянца было исследование народнического социализма в различных странах мира — как антитеза этого социализма показывается национал-социализм. Теорию «великих личностей», «сверхчеловеков» Саркисянц считал идеологический базой нацизма: по мнению Саркисянца, настоящим учителем нацистов был Томас Карлейль.

Карлейль и «божественные фельдфебели»

Вы, неспособные приказывать себе сами: ваша потребность из потребностей — оказаться под началом…

Томас Карлейль

…Томас Карлейль говорил (1850 г.): «Мудрое командование, мудрое повиновение — способность к этому составляет вес нетто культуры и человеческой добродетели. Все хорошее пребывает во владении этих двух способностей… Хороший человек — тот, кто может приказывать и подчиняться. <…> Для свободного человека характерен не бунт, но повиновение».

Единственный тип человека, к мнению которого стоит прислушаться (по Карлейлю), это тот, «кто повинуется Богу и служителям Бога и непокорен дьяволу и его присным». Англия еще хранит «вождей… которые для своей власти не нуждаются ни в каком «избрании»: они от века избраны в ней Создателем», то есть провидением. В этих вождях, по мнению Карлейля, — надежда на спасение: ведь «сама Вселенная есть Монархия и Иерархия».

Карлейлевский «истинный руководитель и король… знает божественное назначение вселенной, вечные законы Создателя, в приближении к которым заключается победа и счастье, а в удалении — скорбь и поражение…» Поэтому «ему — и только ему на все времена — принадлежит власть над этим миром… Выпадет ли этому человеку [провидения] возможность править (или это станет невозможным), от этого зависит спасение — или уничтожение — мира… Он не может повиноваться там, где властвуют дьявол и его слуги. <…> Нас сейчас не ведет… никакой дукс [прообраз грядущего дуче]. <…> Кто из теперешних государственных людей возьмет знамя и скажет, как герой: «Вперед!»? <…> Неужели на нашу долю достанутся только уличные баррикады анархии, баллотировочные урны и социальная смерть?»[1] (Под «социальной смертью», видимо, следует понимать утрату положения.)

Поскольку мудрость заключена не в большинстве, то — по Карлейлю — воплотить в жизнь «вечный закон вселенной» (выдвинутый задолго до гитлеровских «железных законов бытия») можно лишь путем подавления этого большинства. И главное здесь для Карлейля — не мнение большинства, а его инстинкты. Ведь закон небес, как полагает Карлейль, воспринимается с помощью инстинктов: масса инстинктивно почувствует его «даже сквозь пивной хмель… и через риторику».

Таким образом, связав атмосферу бюргерской пивной с завораживающим красноречием, Карлейль уже в 1850 г. опередил свое время, выразив тоску по антидемократическому тоталитарному повелителю. «Где бы ни были прирожденные властители [по натуре] <…> отыскивайте их и выращивайте».

Новую и истинную «аристократию» Карлейль мнил найти прежде всего в лице английских вождей промышленности, которые умеют повелевать людьми, заставляя их работать. Промышленники должны подчинить «эти орды лишенных вождей солдат… врагов всякого правительства, которое не в состоянии дать им вождя, занять их делом…» Организация рабочей силы представлялась Карлейлю жизненно важной, мировой проблемой. Благодаря «мудрому повиновению и мудрому командованию пауперы, [потенциальные] бандиты, должны стать солдатами промышленности», а предприятия, в свою очередь, окажутся связанными с государством, что «будет только началом спасительного прогресса, который коснется даже самых вершин нашего общества».

Такое заявление подразумевает, что направление людей из низов в приказном порядке на работу — только начало, а в перспективе принудительным трудом предполагается занять и другие слои общества. Трудящиеся якобы потребуют от вождей промышленности: «Хозяин, нас нужно записать в полки. Пусть наши общие с вами интересы станут постоянными…» Вождям же промышленности следовало жестко привязать персонал к предприятию.

В конце концов, — утверждал Карлейль, — ведь и лошади, если бы их эмансипировали и отдали бы им обратно их собственность — пастбища, — не стали бы добровольно тянуть плуги и оставили бы своих повелителей без хлеба. (Позже Гитлер в «Mein Kampf» приводил следующий аргумент: до того как плуг стали тянуть вьючные животные, этим приходилось заниматься пленным людям…) «Кочевые бандиты праздности, станьте солдатами промышленности!.. Да заберут вас на работу в трех королевствах или сорока колониях! Полковники промышленности, надзиратели за работой, командующие жизни… неумолимые… распоряжайтесь теми, кто стал солдатом…» — требовал Карлейль. От свободы же выбора места работы следовало отказаться.

«Заставьте того, кто доказал, что не способен стать сам себе хозяином, сделаться рабом и подчиниться справедливым законам рабства. <…> Не в качестве… злополучных сынов свободы, а в качестве сдавшихся в плен, в качестве несчастных падших братьев, которые нуждаются в том, чтобы ими командовали, при необходимости надзирали за ними и принуждали их. Вы, неспособные приказывать себе сами: ваша потребность из потребностей — оказаться под началом… С кочевой свободой перемещения покончено… началось солдатское повиновение… и необходимость в суровой работе ради пропитания. Вон из бессмысленной путаницы — конституционной, филантропической. Милосердие, благотворительность, помощь бедным — это не гуманизм, а глупость, сантименты ради тех, кто платит дань пиву и дьяволу».

В конечном счете «быть рабом или человеком свободным — это решается на небе». А «кого небо сделало рабом, того никакое парламентское голосование не в состоянии сделать свободным гражданином… Объявить такого человека свободным… это евангелие от беса…»

Обедневшие обитатели приютов домогаются порабощения «как недостижимого блага» — ведь они обнищали так, что живут хуже рабов. «Если вы будете отлынивать от суровой работы, не подчиняться распоряжениям — я вас упрекну; если это будет тщетным — я стану вас сечь. А если и это не поможет, я в конце концов вас расстреляю — и освобожу от вас… землю божью». Так государство станет тем, «чем оно призвано быть: основой настоящей «организации» рабочей силы» — когда «полки негодяев поголовно работают под началом божественных фельдфебелей-инструкторов по строю», — гласит формулировка Карлейля.

«Ясно… что государство при формировании этих полков будет стремиться к тому, чтобы поставить настоящих надзирателей над душами людей, собрать их в полки [их]… и объединить в некую священную корпорацию избранных… каковые здесь — соль земли» — в таких словах развивал Карлейль нечто вроде концепции пуританского ордена, предвестника СС.

* * *

В 1938 г. «Anglo-German Review» опубликовало пронацистское эссе профессора Чарлза Сароли под названием «Был ли Карлейль первым нацистом?». Автор отвечал на этот вопрос положительно. «Нацизм — не немецкое изобретение, изначально он возник за границей и пришел к нам именно оттуда… Философия нацизма, теория диктатуры были сформулированы сто лет назад величайшим шотландцем своего времени — Карлейлем, самым почитаемым из политических пророков. Впоследствии его идеи были развиты Хьюстоном Стюартом Чемберленом. Нет ни одной основной доктрины… нацизма, на которых основана нацистская религия [sic], которой не было бы… у Карлейля, или у Чемберлена. И Карлейль и Чемберлен… являются поистине духовными отцами нацистской религии… Как и Гитлер, Карлейль никогда не изменял своей ненависти, своему презрению к парламентской системе… Как и Гитлер, Карлейль всегда верил в спасительную добродетель диктатуры».

И действительно, известно, что идеи Карлейля о политическом лидерстве повлияли на Адольфа Гитлера, который с энтузиазмом читал его труды.

Подчинение и отсутствие революционных настроений

Установлено, что в английском языке слово «вождь» (leader) до 1933–1945 гг. встречается несравненно чаще, чем слово «Fuhrer» в немецком. (Когда эсэсовцам потребовалось «задокументировать» традицию фюрерства у прагерманцев, они субсидировали издание монографии об англосаксонском лексиконе.) Например, британское радио, вещавшее на немецком языке, говорило о «вожде нижней палаты» (Fuhrer des Unterhauses), о назначении вождя в результате консенсуса.

В Англии нового времени правительство — даже до реформы избирательной системы (т. е. во времена классовой дискриминации) — было правительством консенсуса (несмотря на то, что оно было олигархическим и коррумпированным). Интересно, что лишенные избирательных прав англичане все равно выступали в защиту своей страны от революционной Франции, декларировавшей свободу и права британцев. Слабое демократическое движение в Англии было быстро подавлено британским общественным мнением. В контрреволюционной Англии времен французских революционных войн реформаторы считались «изменниками», а реформаторские идеи — «неанглийскими», «завезенными из Франции», поскольку правящий класс был одержим кошмаром якобинства; любое стремление к проведению социальных реформ воспринималось как «прелюдия к революции». Тот факт, что, в противоположность остальной Западной Европе, в Англии в 1789–1848 гг. не произошло никаких революций, можно объяснить, в частности, отсутствием у народа революционных настроений, несмотря на то, что английские крестьяне находились в худшем положении, чем крестьяне в дореволюционной Франции.

Таким образом, панический страх английского истеблишмента и буржуазии, опасавшихся, что кровавый бунт черни может переброситься из Франции в Великобританию, оказался напрасным. Тем не менее, эти страхи вылились в ряд репрессий. В стране был введен повсеместный надзор. Дэвид Уорралл охарактеризовал Британию 1790–1820 гг. как страну шпионов, в которой надзирали даже за надзирателями. В результате стало опасно высказывать любые критические замечания, пусть даже выраженные в скрытой форме, поскольку повсюду была сеть информаторов.

Так, в 1803 г. англо-ирландский полковник Маркус Эдвард Деспард был казнен только за разговоры о восстании. В том же году было выдвинуто обвинение против великого английского лирика — мистика и хилиаста Уильяма Блейка[2]. В 1810 г. был заключен в тюрьму Уильям Коббетт, протестовавший против телесных наказаний в армии, а в 1812 г. двух распространителей его листовки наказали плетьми. В 1812 г. «радикальный» книготорговец Дэниэл Айзек Итон был поставлен к позорному столбу и заточен в тюрьму. Вся страна была опутана шпионской сетью министра внутренних дел лорда Сидмута. Стоит также упомянуть резню при «Питерлоо» (1819, Манчестер, увековечена Перси Биши Шелли) и зверскую бойню, устроенную драгунами в Бристоле и унесшую 500 жизней (1831). В 1839 г. полиция открыла огонь по демонстрации чартистов, требовавших всеобщего избирательного права, а в 1852 г. было выдвинуто обвинения против 1500 забастовщиков.

Отсутствие в Англии революционных настроений превращалось в предмет гордости — в 1797 г. будущий премьер Джордж Каннинг описывал, как английские «якобинцы» безуспешно пытаются подбить беднейшее население на мятеж против империи.

В Великобритании — даже во время Французской революции — народные массы выступали не против господствующих классов, без труда удерживавших власть, «а против мнимых врагов «церкви и короля»». Например, бунты в декабре 1792 г. были направлены против парламентской реформы. Предшествующие же народные возмущения (1780) имели своей целью не допустить улучшения положения католического меньшинства. Подобные побуждения проистекали из «темных страстей», схожих с нацистской ненавистью, — писал Джеральд Ньюмэн, сравнивший протестантского фанатика тех времен Джорджа Гордона с Адольфом Гитлером. Как раз такая чернь в 1791 г. сожгла дом видного богослова, ученого и радикала Джозефа Пристли.

* * *

Именно такая контрреволюционная атмосфера 1795–1820 гг. — репрессии, антиинтеллектуализм и фанатизм — способствовала быстрому росту духовной и социальной сплоченности, сословной солидаризации английского общества. Эта реакция родилась в самых глубинах и захватила все классы. «За Церковь и Короля!», — скандировала Англия.

Народное движение было не революционным, а ксенофобским; оно как бы предвосхитило поддержку рабочими британских расистов в XX в. (и уже в конце XIX в.). (Такая реакция не являлась чем-то новым: «Уже с XVI века нападения на иностранцев… случались [в Англии] достаточно часто. Инстинктивная ксенофобия, по-видимому, уже на протяжении многих веков являлась эндемической чертой местного городского жителя… Наличие такой ксенофобии в течение очень длительного периода английской истории является бесспорным».) Для английских рабочих, способных на выступления, характерна была «не готовность требовать фундаментальных изменений», даже в рамках господствующей социальной системы, а «готовность искать себе жертвы среди политических новаторов». Для английских рабочих — даже во время их обнищания — раса значила больше, чем класс.

Немногочисленные английские революционеры остались в изоляции. А правящий режим Британии успешно клеймил чисто реформаторские устремления меньшинств как «непатриотические».

Преступление по определению должно было носить неанглийский характер. Так в 1790 г. британские суды считали, что в основе преступной деятельности кроются французские корни. К 1803 г. в глазах англичан французы стали олицетворять преступность и дикость: неконтролируемые страсти, садизм, животные инстинкты, каннибализм, сексуальное насилие, содомию и тому подобное.

За 140 лет до распространения нацистских представлений о большевиках аналогичная пропаганда велась англичанами в отношении французов: «[революционно настроенных] французов нельзя назвать людьми, это какой-то особый подкласс существ, какой-то подвид монстров…» Плакат с надписью: «Подходят ли французы хоть для одной из наших человеческих игр? Смог бы француз сыграть с нами в крикет? Да, пожалуй, с таким же успехом мы могли бы играть с обезьянами…» (1803) можно назвать еще одним из самых безобидных. А с 1846 г. обычных преступников в Англии стали называть «уличными арабами», «английскими кафрами» и «готтентотами».

Внутри Англии никогда не было «пятой колонны». Ведь англичане — даже беднейшие — принимали свое низкое положение в социальной иерархии как данность и в своем верном послушании оставались солидарны с господствующими классами. Они испытывали не ненависть к высшему сословию, но удовлетворение от того, что кто-то занимает еще более низкое, чем они сами, положение. «Англичане смотрят вниз с презрением, а вверх — с восхищением. В Англии нет предпосылок для… революции», — такой вывод делал автор «Английской идеологии».

Высказываясь против повышения значимости народного представительства, в 1910 г. приводился такой аргумент: Англичанин прежде всего англичанин, не важно, рабочий он или лорд. К такой же дисциплинированной общности стремился шеф гестапо Генрих Гиммлер, требуя от «народа» порядка и подчинения как «основ его силы» (причем сначала порядка и подчинения, а потом уже столько раз заклинаемого «единения»).

Именно такое расовое единство грезилось доктору Геббельсу как прототип его национал-социалистического «Volksgemeinschaft». Еще в 1930 г. он не раз восхищался национальной сплоченностью «политически воспитанного народа», образцового в своем стремлении сформировать единонаправленную национальную волю.

* * *

Таким образом, английский патриотизм однозначно оценивал неприятие правящего в отечестве режима как бесчестное предательство. В Англии принцип «Му Country, right or wrong» («Это моя страна, права она или не права») стал частью «здорового» национального чувства (формирования которого так добивался национал-социализм), и дело обошлось даже без «vo1kische» доктрины о расовом единстве.

Объединение нации в империю

«Желательно, чтобы Германия достигла в своем развитии состояния Англии, где благодаря империализму «социал-демократическая революция… имеет совсем ручной характер», — такой совет давал кайзеровской империи еще Карл Петерс. Согласно этому завету, классовой стабильности в Германии следовало добиваться с помощью социал-империализма.

Именно Адольф Гитлер обещал пойти этим путем и отменить классовый антагонизм в Германии. Он называл себя «неизменно представителем бедноты» и намеревался создать «для немецкого плуга» на восточном пространстве, т. е. в России, в «германской Индии», не имевшую себе равных империю.

Один из создателей Британской империи — Бенджамин Дизраэли, лорд Биконсфилд — никогда не руководствовался «гуманными побуждениями», душевные порывы «гуманности» были ему ненавистны. И собственное его признание совершенно недвусмысленно: «Что касается нетерпимости — у меня нет никаких возражений против нее, если это элемент силы. Долой политическую сентиментальность!» — на жаргоне нацистского рейха это выражение звучало бы как «слюнявый гуманизм».

В «Истории английского патриотизма», восхваляющей Дизраэли, отмечается, что «…любовь Биконсфилда к Англии, его патриотизм проявлялись в том, что он отстаивал интересы своей родины — без оглядки на принципы: политику не должны определять никакие идеалы, кроме идеалов скотов или хозяйственников. Ради процветания Англии он был готов закрыть глаза на тиранию и несправедливость». Этот же историк, пишущий об английском патриотизме, поясняет: «Этой доктриной объясняется та нехватка сочувствия малым нациям, которая порой темным пятном ложится на его политику».

Такое отношение к малым народам стало традицией. Оправдывая выдачу Адольфу Гитлеру Чехословакии, британская пресса в 1938 г. писала: «Малые нации должны вести себя как малые» (это о требовании сохранять верность союзным обязательствам перед ними). Точно так же звучит один из принципов внешнеполитической концепции фюрера британских фашистов сэра Освальда Мосли. И сам Гитлер напоминал в одной из своих речей, что он — фюрер немецкого народа (только и единственно); с него довольно бессонных ночей, которые он посвящает благу единственно немецкого народа; о благе других народов пусть заботятся их государственные деятели…

* * *

В самый канун Первой мировой войны «История английского патриотизма» гордо заявляла, что «английский темперамент усвоил… такие черты, как готовность повелевать и терпение, чтобы подчиняться».

Воспитатели паблик-скул (masters) де-факто были воинствующими священнослужителями. Они были склонны подавлять все, что не соответствовало «духу» общности, культивируя тем самым «гляйхшальтунг»[3] во имя имперского патриотизма.

Внедрение соответствующей доктрины подчинения «при господстве страха», обесценивание интеллектуального потенциала, ненужного в таких условиях, — связываются с именем реформатора паблик-скул, директора школы Регби, Томаса Арнольда (1795–1842). В блистательные для Англии времена многие в стране считали, что, несмотря на «некоторую брутальность… грубое невежество и определенный снобизм… типичный мальчик из паблик-скул является благородным животным, лучше которого и быть не может».

А в 1918 г., в период кризиса империализма, кое-кто из англичан уже стал называть этические нормы, насаждавшиеся в паблик-скул, своими именами: «[Там] царит единогласие… проистекающее из подавления индивидуальности, избыток классового чувства и отсутствие духовных ценностей, а также антиинтеллектуализм, жестокость и отвращение к работе». «Чувствительных мечтателей принуждают подавлять свое воображение». Паблик-скул «единодушно обвиняли в том, что они вытравляют рыцарский дух… заменяя его жесткостью… учат ненавидеть мечтателей (которые в этом мире ни на что не годятся) и вообще представляют собой источник филистерского практицизма [примата практицизма]».

Но именно такие методы воспитания будущих повелителей до сих пор находят свое признание, поскольку «они исключают свободу мальчиков… подчеркнуто ставят характер выше интеллекта и воспитывают лояльность к сообществу», — утверждал Эдвард Мэк, занимавшийся историей этих английских

Английские школы действительно воспитывали у учеников привычку подчиняться: «Ученики низшего ранга признавали за теми, у кого ранг был выше, право на власть [которой они вряд ли могли бы добиться в жизни] и осуществление таких дисциплинарных функций, как назначение «фагов» [младшие школьники, оказывающие услуги старшим], «префектов» [вид дежурного] — в зависимости от стажа; дежурные имели почти бесконтрольное право наказывать [причем с применением силы]; существовали и социальные преимущества, приобретаемые успехами на крикетных полях.

Уже с 1864 г. было хорошо известно, что в Итоне ученики низшего ранга «были низведены до положения забитых рабов… они были вынуждены подчиняться издевательским обычаям под угрозой ударов и пинков… Что бы ни позволил себе высший по рангу [ученик] по отношению к низшему — все получало одобрение со стороны общества», — к такому выводу пришла комиссия, занимавшаяся расследованием ситуации в паблик-скул. Проблема «фаггинга» как формы рабства школьников привлекла к себе особое внимание после самоубийства ученика в Седбергской паблик-скул в 1930 г. Но даже тогда в прессе выступило больше защитников, чем критиков системы в целом.

(Эта система приучала индивида «безропотно соглашаться» со всеми решениями власти, какими бы неправильными или несправедливыми они ему ни казались. Постулат, гласивший, что воспитание должно учить в том числе и привычке «сносить несправедливость молча», вполне соответствовал взглядам Адольфа Гитлера (1933). Однако цитата, приведенная ниже, относится не к Третьему рейху, а к послевоенной Англии: «Общество, очень грубо обходящееся со своими детьми, оставляет в душе многих выпускников паблик-скул травму, от которой они никогда не излечатся».)

Ведь как мог кто-либо, даже узнав о самоубийствах, посягнуть на систему закалки и подготовки будущих властителей, уже столько раз испытанную при завоевании мира? В конечном счете, империя держалась на «самозабвенном повиновении высшим по рангу», где свобода (в утилитаристском смысле) существовала «лишь для тех, кто достоин ее», а истинное равенство — для тех, кто его заслуживает.

* * *

«Для людей, подчиненных дисциплине с ранних лет… авторитет стал всеобщим принципом мышления». «Многие достойные особы», считавшие, что «авторитет составляет самую прочную основу веры, что готовность верить — благо, склонность к сомнению — зло, а скепсис — грех… и что если достаточно авторитетное лицо провозглашает, что надо верить, то для здравого смысла места уже не остается», процветали не только в 1866 г. Именно такие идеи проповедовал и Гитлер.

О стремлении эсэсовцев отринуть сомнения и воспитать в себе твердый, жесткий характер говорил оберфюрер СС Вернер Бест, долго работавший под руководством Гейдриха: «Сознательное подавление чувств… стало… неотъемлемой чертой фюреров СС».) В соответствии с этим кодексом деятельность какого-нибудь Рейнхарда Гейдриха[4] — в частности, подготовка им массовых убийств — считалась бы менее «греховной», чем его игра на скрипке. Ведь первое требовало от него самого жесткого самообладания, второе же было обусловлено избытком чувств и отсутствием самоконтроля. Еще военный инструктор Гейдриха насмехался над «вдохновенной игрой» и эстетическим самозабвением своего подчиненного: «Гейдрих, можете идти. Вы меня растрогали!». Чтобы «видеть горы трупов и сохранять приличие», необходимо проявлять самообладание: так объяснял эсэсовцам целесообразность этого качества Генрих Гиммлер.

Сам Гиммлер сетовал на изнеженность человеческого материала, из которого ему приходилось делать фюреров для своих СС: «И что это нынче многие из молодых вождей, молодых людей нежны как мимозы… они могут умереть просто от мировой скорби». Конечно, мировая скорбь представляется нецелесообразной для дела таких людей, как Гиммлер, для тех, чей императив — неизменно стиснутые зубы.

Идея приспособления к биологически целесообразным вещам составляла и суть воззрений на государство соперника Генриха Гиммлера — Альфреда Розенберга. «Целесообразность означает развитие живого существа, нецелесообразность — его гибель… Форма и целесообразность — не «части вечной истины», а сама истина…»

Подавление способности к критике

Если буржуа в результате утраты положения теряет свою идентичность, лишается своих средств — а тем самым и смысла своей жизни — он начинает искать вождей, которые выведут его из возникшего онтологического вакуума; и такое положение вещей представляется вполне закономерным. Мещанский утилитаризм выливается в нигилизм, как, например, в заявлении персонажа Ханса Йоста: «Когда я слышу слово «культура», моя рука тянется к пистолету»[5].

Именно в увиливании от подобного использования револьвера обвинял немецкий образованный класс Йозеф Геббельс в журнале «Das Reich». Он критиковал «интеллектуалов» и им подобных за то, что они менее мужественны и храбры, чем простые люди. В таком контексте формулу «Как человек немецкой крови может быть интеллектуалом?», которую лондонское радио, вещавшее на немецком языке (в 1940 г., когда над Англией нависла смертельная опасность) повторяло вслед за национал-социалистами, не следует расценивать как риторический поклеп. Правда, доктор Геббельс мог бы запросто сослаться на изречение Джона Рёскина (1819–1900) (но уж никак не на немецкую классическую традицию, ни на прусские порядки), звучавшее совершенно в буржуазно-британском духе; во всяком случае, оно целиком соответствовало воззрениям Геббельса: «…Метафизики и философы… — величайшее в мире зло… Тираны могут принести какую-то пользу, поскольку учат людей покорности… метафизики же всегда вводят людей в заблуждение… их всех надо вымести прочь… словно пауков, мешающих… делу».

Еще в 1880 г. проповедник британского империализма и служитель «мускулистого христианства» Чарлз Кингсли высказывал идеи, звучавшие совершенно в духе будущего «гитлерюгенда» (особенно времен Олимпиады 1936 г.): если благодаря тренировке тела «расширяется грудь и твердеют мышцы, то уменьшается и склонность раздумывать о несправедливости судьбы и обвинять общество за его недостатки». «Больше спорта, меньше чтения — от этого работники станут энергичней и преданней».

Однако даже в 1880 г. эти «взгляды» не были новыми. В 1779 г., в эпоху французского Просвещения Эдмунд Бёрк говорил о необходимости подчинить себе невежество и предрассудки, чтобы с их помощью заставить массы охотно соглашаться со своим положением. Лорд Кеймс предупреждал, что знание является опасным приобретением для бедняков: «образование… вкладывает им в головы химерические представления и нелепые фантазии — тем, кому в руках следует держать кайло…» После того, как свершилась французская революция, в периодическом издании «John Bull» было опубликовано такое предупреждение: «Мы обучаем бедных, и что они говорят в ответ? Они утверждают, что они слишком хороши для нудной и тяжелой работы…»

Полемика считалась «ядом для умов простого народа». Она вела к нарушению субординации и требованиям равенства. Поэтому необходимо было не давать низшему классу «возможности вступать в дискуссии… получать образование и выражать протесты». «Разум выступает за критику, традиция — за безоговорочное почтение», следовательно, «образованный народ осмелится подвергнуть сомнению авторитет власти», а это не может не вызывать беспокойства. Все тот же «John Bull» кричал об опасностях, возникающих в момент, «когда слуги идут против своих хозяев, а ремесленники начинают строить из себя философов». «Низшие классы станут бороться за привилегии, и в результате само подчинение — основа управляемости — перестанет существовать».

Тревогу вызывала и мысль о всеобщей грамотности. Яростным противником идеи предоставить рабочим возможность получать высшее образование был Артур Веллингтон: «Люди подобного сорта становятся так называемыми юристами, склонными оспаривать приказы и проворачивать махинации, направленные против их начальства». Еще в 1800 г. архиепископ Сэм Хорсли утверждал, что чернь не должна интересоваться законами, а должна лишь слепо подчиняться им. Школы, по мнению этого архиепископа, могли научить низшие сословия только неуважению к господам. В такой ситуации возражения партии тори против распространения образования получили широкую и длительную поддержку. «Образование… может нанести вред нравственному состоянию и счастью… неимущих… Вместо того, чтобы сделать из них хороших слуг… как предназначено им судьбой, вместо того, чтобы учить их подчиняться, образование сделает их… упрямыми; получив образование они смогут читать бунтарские… книги… оно воспитает в них дерзкое отношение к своим властителям». В 1832 г. истеблишмент отреагировал на призывы дать народу образование следующим образом (вероятно, исходя из собственного опыта): «Знание только вносит беспокойство в умы и отвлекает людей от полезной работы». Еще более серьезные подозрения вызывало поощрение образования и чтения среди солдат, грозившее подорвать политическую надежность королевской армии. Даже реформатор Генри Маршалл отмечал, что книги «заставляют солдат подвергать сомнению мудрость командующих ими офицеров и превращают солдат в бунтовщиков».

Страхи консерваторов перед распространением знаний среди низших сословий достигли своего апогея в книге «Опасности философии». Одно только выслушивание философских доводов способно свести с ума и погубить героиню этого романа.

* * *

Антиинтеллектуализм карлейлев и кингсли соответствовал тому менталитету, который нашел свое олицетворение в аллегорическом образе Джона Буля — практичного человека, косноязычного и невежественного, но при этом берущего верх над ученым и красноречивым оратором, действующим в согласии с логикой. Джон Буль побеждает потому, что понимает «факты природы» и следует именно законам природы — то есть «железным законам бытия», на которые ссылался Адольф Гитлер.

Согласно Чарлзу Кингсли, который прошел путь от проповедника расового империализма до кембриджского профессора (истории…), «для исцеления» (sic: видимо, для «исцеления социальных проблем») «разум не столь важен, как привычка». Гитлер — как и Кингсли, глашатай империи — считал, что доверия заслуживают не ум, не сознание, не «мудрствование наших интеллектуалов», а инстинкты. В конечном счете и Чарлз Кингсли, и Адольф Гитлер в принципе сошлись бы на следующем императиве: «Думай мало, а читай еще меньше».

Философствование и «вообще умозрительные рассуждения в Англии времен творцов империи оказались в немилости. Ведь в других местах — начиная с Франции — политическое теоретизирование привело к революции». Поэтому для «англичан… идеи стали объектом антипатии, а мыслители представлялись злодеями».

Радикальный интеллектуал становится чем-то вроде пугала… Одно время слово «философ» расценивалось в Англии как ругательство… обозначавшее атеиста и бунтовщика». «Контрреволюция защищается антиинтеллектуализмом»; «разум и инициатива отдельных мыслителей всегда подпадают под подозрение», — писал М. Батлер.

Талантливым людям, обладавшим блестящим умом, давали обидные прозвища: «мозговитый», «высоколобый», отражавшие враждебное отношение «самодовольного, не думающего общества ко всякой странной рыбе, осмеливавшейся потревожить стоячую воду демонстрацией своего ума», — писал автор книги «Эсквайр и его родичи».

Об этом говорится и в «Истории английского патриотизма» (1913) (за пятнадцать лет до того, как Геббельс пожаловался, что интеллект «отравил» немецкий народ): «Самое большее, на что способен интеллект, — создавать хитрых мошенников, каждый [из которых] действует ради достижения своих целей, предавая… остальных». Зато «совершенный патриот воистину близок к совершенному святому…»

Тем временем совет, данный англичанином в 1856 г.: «Держи свой интеллект в тайне, используй простые слова, говори то, чего от тебя ожидают», — уже давно годился не только для англоязычного мира. «Спасение твоей страны, твоей карьеры, сохранение твоего душевного мира — в этом была неотразимая притягательность антиинтеллектуализма». «Атрофию способности иметь собственное мнение усиливала боязнь нарушить традиционный кодекс поведения, кодекс, который от всех требует компромисса в выборе между справедливостью и несправедливостью, правдой и неправдой — и люди идут на этот компромисс, боясь быть непохожими на других и [в результате] нажить врагов». Никто не должен выступать против общественного мнения, пусть даже во имя совести.

Ценности (или пороки), сформированные антирациональным и антииндивидуалистическим воспитанием, стали традиционными для Англии; и, начиная с 1890-х годов (со времен Бенджамина Дизраэли и Джозефа Чемберлена) эти ценности были привиты и значительной части британских рабочих.

В результате «добровольное подчинение единицы коллективу во имя общего блага, подчинение, поддержанное единодушной волей целеустремленного… народа», спонтанный инстинкт повиновения силам, принуждающим к социальному конформизму (инстинкт, «ставший натурой людей, т. е. развившийся в ходе истории народа»), — сделали существование тайной политической полиции в английском обществе (которое служило образцом для нацистов с их «расовым единством»), обществе, вызывавшем восхищение сначала кайзеровской Германии, а позже и немецких фашистов, совершенно ненужным.

В Англии и «без концентрационных лагерей можно было поставить человека в общий строй — этого добивались за счет одного только влияния окружающих», в особенности — «за счет воздействия конформистского давления общества».

Английские паблик-скул прививали своим питомцам «желание подчиняться» предписаниям властей. Нацистская же Германия стремилась достичь именно такого результата в молодежных лагерях, где молодежь «подвергалась конформистскому давлению сверстников и… загонялась в строй… не под страхом концлагеря».

* * *

Немецкие фашисты пытались добиться результатов, уже достигнутых в Англии, а если довоенные нацистские концлагеря (с заключенными небуржуазного происхождения) долго не могли дать требуемого результата — добровольного и спонтанного повиновения, то нацисты намеревались восполнить этот недостаток элитарным воспитанием в «наполас» (главным образом выходцев из среднего сословия) в духе «расового единства». Воспитанники «наполас» должны были учиться повелевать, в то время как узники концентрационных лагерей (на начальном этапе их существования) должны были научиться повиновению.

Повиновение непременно должно было быть спонтанным: речь шла о солидарности «расового единства» прирожденных властителей (таких, как чистокровные англичане) против цветного «низкого отродья», «lower breeds», о вождистском принципе послушания вышестоящим, из которого однозначно следовало право командовать нижестоящими, о культе мускулов и презрении к интеллекту и чувству — и все это ради того, чтобы приучить к осуществлению права сильного.

Примат воли над интеллектом

Немецкие классики всегда настаивали на том, что никто не вправе распоряжаться творческим субъектом, личностью, свободной и независимой в своей творческой гениальности. То, что нацисты считали «народом», Шопенгауэр, к примеру, воспринимал как чернь, как филистеров, как массу «нормальных людей», враждебных гению. Ведь именно нормальности — всему, что позже окрестят «здоровым национальным чувством» — Шопенгауэр желал поражения в борьбе с гениальностью: пусть мир представления победит мир воли. Он знал, что тяга к познанию вызывает ненависть филистеров. Но если на такую тягу есть «спрос, они превратят это в принудительный труд». Они настаивают на «реальном»; идеальное нагоняет на них скуку. «Апофеоз филистерства — величайшая проблема». Шопенгауэр обращал внимание и на фельдфебельское «сбивание спеси» с интеллекта.

Немецкий романтик Клеменс Брентано дает «филистерам» более развернутую характеристику. «Филистерство — это когда человек должен думать: чего ему хватает — того с него и хватит, и это все; остальное — глупость… С тех пор как храбрость… и [истинные] герои опочили под земными сводами… вместо героизма… появились воинское подчинение, дисциплина… Они хотят, чтобы люди любили собственный кафтан, и ради этого раздали им одинаковые кафтаны».

«Мнения не будут опасны для государства», — иронизировал другой немецкий романтик Людвиг Тик, — едва только поэзия как глупость будет признана безобидной. «Умы будут подавлены»; ведь ум «сомневается… в реальности, приличной, целесообразной, в настоящей реальности». Будьте снисходительны, «прошу вас: посмотрите же на быт, на домашние, бюргерские добродетели».

Позже, в 1936 г., ныне забытый Ойген Винклер (1912–1936) в полной мере ощутил на себе, что означает окончательно созревшая агрессивность обывателей: «Новое и зловещее обнаруживают себя… в духе гниющего мещанства, в духе казарм, в духе, от которого задыхаешься».

Это было сказано за несколько лет до массовых удушений в газовых камерах. Путь же в газовые камеры вел через восхваление тех, кто насаждал жесткость: «Жизнь жестка, и лишь тот, кто жёсток сам, заставит ее подчиниться… жёстко давать и брать, пока не победишь… в наших рядах нет неженок». И насколько логически обоснованным было это неприятие чувствительности гуманистов и идеалистов, в 1943 г. показал феномен «Белой розы» Софи Шолль и Ханса Шолля — студенческой группы Сопротивления, вдохновлявшейся традициями немецкого идеализма, Гельдерлина, Новалиса и Гете.

* * *

Немецкие классики вызывали у педагогов «гитлерюгенда» еще большую головную боль, чем английские романтики у наставников паблик-скул Великобритании. Ведь для прежней гуманистической культуры Германии, для классицизма и романтизма исключительность гения и нормальность филистера были противоположностями, исключавшими одна другую.

В Германии, сотрясаемой кризисами, образованная буржуазия почти безоговорочно отказалась от привычного ей идеала гуманистической самореализации (в свое время возникшего в качестве, так сказать, «мятежа» против догм двора и церкви) — отказалась, чтобы, мобилизовав мелкобуржуазный конформизм в форме национал-социализма, избежать собственного деклассирования и пролетаризации. Буржуазия Центральной Европы, ощущавшая близость экономического кризиса и, в частности, панически боявшаяся потерять свой статус, смотрела на гуманистическое культурное наследие как на балласт, мешающий ей защищать интересы своего класса.

Такая ситуация порождала агрессивность в обществе — вплоть до того, что люди были готовы к смерти и убийству. И тут — в качестве приема обороны в классовой борьбе — возникала идея направить классовую зависть в другую сторону — в сторону расовой борьбы. Идеология расовой борьбы формировалась прежде всего с помощью инстинктов и лишь во вторую очередь с помощью рациональных аргументов. Национальная, «фёлькише» политика в этот период рассматривала «яд интеллектуализма, либерализма» как угрозу для власти и ассоциировала его чуть ли не с «господством черни». В этой ситуации социальный инстинкт самосохранения велел буржуазии пожертвовать доводами разума. Необходимо было согласиться на «мышление кровью», ставшее частью официальной идеологии Третьего рейха. Страх буржуазии потерять свой статус заставил ее пожертвовать и свойственной образованным людям гордостью наследием классиков с их традиционным уважением к разуму.

Те, кто еще в Первую мировую войну гордился своим гуманизмом, заявляя, что «быть немцем — значит серьезнее относиться к духу, чем к жизни», теперь начали воспринимать гуманизм, в том числе и гумбольдтовский, как тягостное бремя. Как бремя героического императива, а то и как почву для появления таких нарушителей дисциплины и порядка, как брат и сестра Шолль, которые восемь лет спустя выступили со своей «Белой розой». Особое недовольство вызывала гумбольдтовская традиция немецкого университета: «немецкому университету до сих пор [1935 г.] не хватало… воспитательного элемента», т. е. муштры. Ведь все-таки «задача университета прежде всего заключается в воспитании[6]». В 1943 г. Роланд Фрейслер, приговоривший к смерти профессора Курта Хубера за подстрекательство студенческой молодежи к бунту, возглавляемому «Белой розой» брата и сестры Шолль, также настаивал, что «университетский профессор должен… воспитывать… вверенную ему… молодежь».

Для реализации воли к власти в рамках того, что называли «прусским» [национальным] социализмом, требовалась (кроме «философского» ницшеанства) именно проверенная, практическая модель — модель империализма, успешно осуществленная на практике: «Нам нужна жесткость, — власть, власть и еще раз власть. Планы и замыслы — без власти ничто… без нее не удастся добиться добровольного повиновения» (из работы Шпенглера «Пруссачество и социализм»).

Как не потерять власть

В 1924 г. вышла книга «The Lost Dominion» («Утраченная власть») Ал. Картхилла. В своем труде Картхилл самым радикальным образом разделывался с либеральным британским гуманизмом и парламентаризмом. Эта книга, с ее иронически-уничижительной изобличением демократии, пацифизма, принципа самоопределения — всего того, что в соответствующих кругах Германии называлось «слюнявым гуманизмом» — была почти сразу же переложена на немецкий язык (одним «фёлькише» издательством) под названием «Verlorene Herrschafb (1924). Предисловие к немецкому изданию этой книги написал учитель Рудольфа Гесса и наставник Адольфа Гитлера, профессор Карл Хаусхофер. В предисловии Хаусхофер проводил параллели (в духе Вагнера) между ситуацией, описанной в книге Картхилла, и Валгаллой: «как если бы Вотан, под победными рунами которого некогда выступали англосаксы, в последний час Валгаллы еще вынужден был председательствовать на конгрессе пацифистов… и уже… видел трепетанье первых огоньков мирового пожара».

Сам Картхилл был сторонником государственного террора и подтверждал его эффективность. Он заявлял, что опроверг мнение, будто «[на штыках]… нельзя сидеть [по крайней мере долго])». Ведь «если штыков достаточно и они так хорошо воткнуты в тело жертвы, что она не будет извиваться, если размещение этих штыков проведено в определенном и искусном плане, то при их помощи можно соорудить… нечто вроде лесов, на которых… можно водрузить довольно устойчивый консульский… трон».

Больше всего огорчало Картхилла то, что из английской культуры не удалось исключить либеральные идеи, противоречившие деспотизму и бюрократической гегемонии, идеи, «пригодные для гуманистической… и подрывной агитации — под маской демократии».

Теперь для существующего положения оставалась лишь одна защита — «инстинкт». «Предрассудки, основанные не на разуме, а на инстинкте… имеют глубокие корни и… вероятно, являются здоровыми», — заявлял Картхилл. Он, как после него Гитлер, считал, что инстинктивное не может быть опровергнуто разумом.

Перед лицом опасных сил — «тлетворного влияния либералов, сентиментальных гуманистов, интеллектуалов, лишенных инстинкта», — Картхилл настоятельно рекомендовал «холодно, спокойно и безжалостно» производить «подавление».

Картхил предлагал массовое административное убийство в качестве вполне политического выхода из сложившейся ситуации. Уже через семнадцать лет аналогичный «аргумент» был применен Гитлером в отношении русских: «Русский испокон веку привык к беспощадному отношению со стороны властей». Но и в отношении самой Англии Картхиллово «зерцало государей» предписывали использовать массовое убийство («избиение») в качестве административного акта контрреволюции: «Если есть партия, которая может стать сильной и потому опасной, то часто бывает актом благоразумия уничтожить ее вовремя» — если правительство само приходит к выводу, что «избиение» необходимо. А «если когда-нибудь революционная партия в Англии достигнет значительной силы и почувствует себя в состоянии послать вызов правительству… тогда, я думаю, вопрос решится именно избиениями».

* * *

Освальд Мосли, создавший Британский союз фашистов, пользовался благосклонностью властей. Они рассматривали этот союз как патриотическую организацию, а после 1935 г. вообще перестали рассматривать фашистское движение как угрозу.

Внешнеполитические концепции Мосли продолжали оставаться на почве британского патриотизма — несмотря на то, что сам Освальд Мосли оказывал предпочтение фашистским диктатурам Европы (даже можно сказать, именно благодаря этому предпочтению). Британские фашисты требовали безусловного признания восточноевропейских сфер влияния Гитлера — в качестве столь же легитимных, как Британская империя в качестве сферы влияния Англии: «Пусть Германия будет сильной в Восточной Европе, и пусть Британия будет сильной в своей всемирной империи». Ведь — как учил еще Томас Карлейль — право вести собственную политику дают только власть и сила. Таким образом открыто и явственно провозглашался основной принцип Карлейля: «Might is Right», сила — это право.

Мелкие государства не вправе препятствовать реконструкции Европы, — утверждал еще в 1934 г. Освальд Мосли. (Немецкий англоман, гитлеровский пророк необходимости завоевания жизненного пространства — Ханс Гримм высказался еще грубее: не следует считаться с «правом малых и мельчайших на собственные капризы…»)

Еще одним сторонником «сильной власти» был лорд Альфред Милнер. Милнер отличался умением организовывать секретные группы, которые процветали в среде олигархии. Милнер вообще слыл вдохновителем «политики умиротворения», т. е. укрепления контрреволюционных диктатур. Опыт колониального администратора империи в Южной Африке привел Милнера к убеждению, что парламентская система власти в Англии, «основанная на столь скверной вещи, как общественное мнение, непригодна для управления большой империей».

В 1912 г. Милнер не остановился даже перед государственной изменой британскому парламентаризму («в национальных интересах»). Он и его сторонники пытались разжечь офицерский мятеж против избранного либерального правительства (из-за его уступок Ирландии). Еще в 1916 г. Милнер сделал попытку покончить с межпартийными распрями — создав единую «национальную партию».

Выступая в таком духе, Милнер одобрил нанесение Англией летом 1917 г. удара по своему союзнику (правительству демократической России) с целью свергнуть Александра Керенского — удара, нанесенного ради того, чтобы восстановить «дисциплину и порядок» на западном фронте России и тем самым спасти жизни английских солдат на западном фронте Германии. В результате в июле 1917 г. англоязычные читатели могли встретить заголовки: «России нужен диктатор». Россия и в самом деле получила диктатора — после того как Альфред Милнер через посредство генерала Корнилова резко ослабил русскую демократию. Правда, это был не диктатор, желательный Англии, а диктатор Ленин…

В общем, было бы даже странно, если бы часть британского правящего слоя, которая чувствовала себя обиженной демократией не оценила бы по достоинству дел и обещаний Адольфа Гитлера. Весь британский истеблишмент был питомцем воспитательных заведений, которые (согласно гитлеровскому Главному управлению имперской безопасности) стремились «воспитывать мужчин с самой твердой волей… мужчин, которые, не считаясь ни с чем… видят смысл своей жизни в служении идеалам английского господства и интересам английского правящего слоя».

Эти «питомцы» не могли не отдать должного тому факту, что именно в них гитлеровская Германия хотела видеть «пример для подражания» для своих вождей. Уже тот факт, что англичане-«властелины» узнавали в образцах поведения, которые демонстрировал ранний Третий рейх, «дух собственного духа», собственные представления о ценностях, — уже один этот факт делает понятным восхищение британцев Гитлером, восхищение, не ограничивавшееся сферой чисто политической.

Заявление главы Экономической лиги (ассоциации работодателей) и члена Большого совета британских фашистов Джона Бейкер-Уайта о том, что Нюрнбергский съезд превзошел по эффективности времена Бисмарка, было еще одним из самых безобидных. «У конгресса нацистов есть… восхитительные методы, позволяющие быстро решать все вопросы».

Гитлер — «национальный вождь», «миллионы людей видят в нем бога… Ему потребовалось всего немногим более четырех лет, чтобы вывести великую нацию из глубин [депрессии]… Он не забывает своих друзей. Обрекая на смерть Рёма, он [что похвально] принес в жертву свое личное дружеское расположение». «В лице господина Гиммлера… мы нашли очаровательного хозяина дома… очень дельного шефа полиции». «Об эсэсовцах говорят, что они звери… Но все эсэсовцы, с которыми я общался, были очаровательными, вежливыми и всегда готовыми помочь людьми», — так характеризовал мистер Бейкер-Уайт эсэсовцев Гиммлера.

(Впечатление, что Генрих Гиммлер — «скромный человек», «пекущийся о благе своей страны», вынесли и патриотичные ветераны Британского легиона — организации фронтовиков Великобритании — после посещения в 1935 г. концентрационного лагеря Дахау и его высокой оценки. А британский мэр города Бетнел-Грин, «осмотрев» концлагерь в Кисслау (Баден), заявил в печати, что он может «только засвидетельствовать, что Адольф Гитлер… достойно обращается со своими политическими противниками».)

* * *

Иерархическая структура Британской империи, в свою очередь, была удобна для тех, кто (пусть даже они принадлежали к среднему классу) ощущали себя частью правящего слоя Англии, — так как именно она стабилизировала систему британского общества.

Эта структура образовалась в период подъема викторианской буржуазии как господствующего класса. Чемберленовская «политика умиротворения», проводившаяся в конце этого периода, следовала традиции дискурса в духе «cant» (лицемерия, двойного стандарта), — напоминает Маргарет Джордж. Соответственно как бизнесмен Чемберлен был воспитан таким образом, чтобы не давать воли эмоциям (например, чуткости к несправедливости) и презирать их. Благодаря одному закону, инициированному им ранее, английские арендаторы попали в такую зависимость от землевладельцев, что появилось восемь новых способов сгона с земли — даже Освальд Мосли считал это законодательство «жутко классовым».

Можно сказать, что Чемберлен — в традициях викторианской буржуазии — во время своих стараний стабилизировать режимы Гитлера и Муссолини «постоянно ощущал за спиной какую-то тень» — «тень социальной революции» (социальной и экономической, но не политической). Роберт Шэперд также обращал внимание на сильную обеспокоенность правящего класса, встревоженного тем, что война неумолимо повлечет за собой социальную революцию в стране. «Прежний порядок будет сметен…» «Они сошлись на том, что война, независимо от того, выиграем ли мы ее или проиграем, приведет к уничтожению богатых праздных классов». И именно в этой связи еще Томас Карлейль в 1849 г. заявлял: «Если появятся более сильные, их обнаружит сама природа как достойных [этого названия]…»

«Державы, более не способные вновь и вновь приобретать владения — в смысле материальном и духовном, при помощи превосходящей воли и творческой силы, — созрели для ухода со сцены», — писал Хаусхоффер. А Тост, английский корреспондент «Vo1kischer Beobachter», партийного органа гитлеровской НСДАП, констатировал: «Право народов на самоопределение, — как резонно заметил один британец, — это динамит, которым можно… взорвать нашу империю». «Скверно лишь то, — утверждал один колониальный офицер в отставке, — что в Лондоне разучились жесткому обращению… Люди в отечестве стали слишком мягкими…».)

«Секрет нашего успеха в том, что мы снова ставим в центр… право истинных господ на существование», — заявлял (по словам Раушнинга) Адольф Гитлер. Он не так уж ошибался, заявив: «К нам постепенно начинают относится как к… равным… потому что мы стали вести себя безжалостно».

Война как средство продолжения политики

Аннексия Гитлером Чехословакии вызвала далеко не однозначную реакцию в немецком обществе. По мнению Людвига Бека, Германия стояла перед угрозой «не только военной, но и общенациональной катастрофы».

Согласно Эриху Кордту, «в то время гораздо меньше мужества требовалось, чтобы восстать против безумного приказа Гитлера — под аплодисменты большей части немецкого народа, чем выполнить приказ о нападении, после чего эти военачальники неминуемо и притом очень скоро попали бы на виселицу — ведь [тогда] такая судьба неизбежно постигла бы их после поражения от рук разъяренного и восставшего немецкого народа». (Это было еще до того, как пропаганда настолько обработала немецкий народ, что он уже не потребовал ответа за военное поражение и национальную катастрофу с тех, кто вверг его в это бедствие.)

27 сентября 1938 г. «во второй половине дня в Берлине к солдатам относились как никогда плохо; в рабочих кварталах можно было видеть сжатые кулаки, в центре люди демонстративно смотрели в сторону».

«С такими людьми я не могу вести никакой войны», — жаловался Гитлер, и министр пропаганды вторил ему: «Да, мой фюрер…». То было время, когда популярность Гитлера находилась в самой низкой точке, писал автор «Ненужной войны». А американский журналист Уильям Ширер отзывался об этом периоде, как о «самом сильном протесте против войны», который он когда-либо видел.

«Из многих концов Германии доносились горячие мольбы: «Не уступать! На этот раз у Гитлера ничего не получится. Народ не хочет войны!»» — вспоминал немецкий политический деятель Венцель Якш.

Целый ряд наблюдений современников подтверждает, что угроза войны вызывала у населения серьезнейшую озабоченность и подавленность. Так, в одном донесении службы безопасности СС говорилось о настроениях, доходивших «до выражения самой резкой критики в отношении «авантюристической политики» рейха». «Авантюризмом» считало эту политику большинство офицеров Гитлера, полагавших, что объявленная фюрером мобилизация была «военным запугиванием» с целью «дипломатического шантажа».

«Перемены настроения вызывали такой пессимизм, что, например, представители интеллектуальных кругов стремились бежать из пограничных областей на западе, находившихся под угрозой. В некоторых местностях… с банковских счетов снимались значительные денежные сбережения… Тяжелое впечатление… еще более усиливала всеобщая депрессия, возникшая вследствие угрозы войны». «Часть населения больше прислушивалась к иностранной пропаганде и в результате еще более укреплялась в своем тотальном недоверии».

С другой стороны, в исследовании, озаглавленном «Война Гитлера и немцы», отмечается: «Негативное значение Мюнхенского соглашения… даже трудно переоценить… Мало того, что оно укрепило мнение Гитлера в правильности его экстремистской политики… оно еще и сделало из него почти что легендарную фигуру для немецкого народа». «Образ непобедимого создала ему только… [якобы] непостижимая нерешительность его будущих противников».

Передача Судетской области без развязывания войны стала обоснованием «непогрешимости Гитлера в глазах его теперь полностью убежденных сторонников». Лишь эта мирная передача обеспечила гром аплодисментов в ответ на уверенное утверждение Гитлера: «Я все рассчитал». Ведь «соотечественники, до тех пор еще не полностью уверившиеся в национал-социализме, теперь поняли, что для другой государственной власти достижение такого успеха было бы немыслимо…Не подлежит никакому сомнению, что… события [сентября 1938 г.] дали новый импульс национал-социализму и еще более укрепили его позиции среди населения. Престиж фюрера поднялся еще выше, и даже самые упорные теперь начинают усваивать положительное отношение к новому государству». (Эти перемены затронули даже узников концентрационных лагерей, многие из которых стали стыдиться своего негативного отношения к режиму.)

А ведь всего за год до этого Гитлер не чувствовал себя настолько уверенно. Глава СС Генрих Гиммлер также высказывал свои опасения подчиненным: «Нам нужно больше концлагерей… 30 дивизий «Мертвой головы» образуют ядро… более крупных сил, которые потребуются нам для гарантирования внутренней безопасности и полного контроля над народом».)

В связи с ситуацией, сложившейся в начале осени 1938 г., Генрих Гиммлер говорил о применении СС для подавления внутреннего сопротивления, а то и о гражданской войне в Германии (никогда больше за весь период существования Третьего рейха он не делал подобных заявлений): «Если бы началась эта война… мы бы выиграли ее. Правда, проявив такую жестокость и выказав такую железную волю, каких Германия еще не видела. Я могу гарантировать, что, пока я руковожу СС, внутри страны во время войны не будет ни одного человека, который хотя бы мысленно совершал революцию. Потому что такие люди сначала познакомятся с нами… Без всякой пощады… Потому что я, не дрогнув, уложил бы тысячу человек в городе. Я сделал бы это и ожидал бы от вас, что и вы это исполните».

Права сильнейшего. «Железный закон бытия»

Права человека не стоят того, чтобы о них дискутировать. Сила людей — вот о чем идет речь.

Томас Карлейль

«Миротворцы», властители Британской империи, готовы были уступить Гитлеру, чтобы укрепить свою империю. Однако если растущая слабость британского империализма приписывалась смягчению свойственной ему прежде безжалостности, то империя Гитлера оказалась слишком безжалостной — себе же во вред. Даже империалисты конца викторианской эпохи осознавали, что, «хотя низшие расы должны страдать в борьбе за жизнь, цивилизованные расы не могут позволить себе стереть их (выполняющих столь много необходимых функций) с лица земли». Такой прагматизм был совершенно чужд Гитлеру.

Чему Гитлер не уделял ни малейшего внимания — так это вопросу, который в отношении «восточного пространства» прямо-таки напрашивался, буквально возникал сам собой (например, у генерал-лейтенанта Ханса Лейкауфа): «Если мы перестреляем евреев, заморим военнопленных, предоставим населению больших городов умереть голодной смертью… потеряем из-за голода и большую часть сельского населения… — остается открытым вопрос, кто же будет производить материальные ценности?»

«То, что воспринималось как выражение… слюнявого и сентиментального гуманизма, было в действительности выражением самой что ни на есть реальной политики. Ведь речь шла не менее чем о сохранении у миллионных масс населения восточного пространства первоначального [положительного] отношения к нам, чтобы из этого… можно было извлечь величайшую пользу для Германии».

Напротив, именно прагматическо-утилитаристской традиции Англии учитывать границы, в которых можно практиковать расизм и игнорировать право народов, в конечном счете соответствовали следующие выводы Трейчке: «За этим соображением стоят очень реальные чувства взаимозависимости, а не человеколюбия… Вновь и вновь приходишь к выводу, что в своих же интересах власть должна прибегать к гуманным мерам» — прагматическим соображениям, удерживавшим правителей тех мест, откуда происходит идеология расового господства, от образа действий в стиле Адольфа Эйхмана. Так, в одном американском художественном фильме об Эйхмане последний, отдав приказ о геноциде, спрашивает: вопросы есть? В ответ один из его людей (исключительно по-деловому) осведомляется: «А что, если враги то же самое сделают с нами?» Прагматическое и решающее соображение, благодаря которому человечество — начиная с каменного века — постепенно избежало риска взаимного истребления.

Решимость Гитлера проводить геноцид и таким образом подвергнуть немецкую нацию такому риску явилась результатом его веры в миф, в «вагнеровский апокалипсис», в «сумерки богов», а не просто в выживание сильнейших.

* * *

Провозглашение права сильнейшего «железным законом бытия», принцип, в соответствии с которым слабейшие по сути не имеют природного права на жизнь, порождает беспредельный риск. Ведь ни одна, абсолютно никакая человеческая власть, в том числе и власть Адольфа Гитлера (первоначальный вариант его «Mein Kampf» делал «германского» фюрера и его жизнь гарантом успеха его политики), в конечном счете не может гарантировать, что она действительно останется сильнейшей. А значит, мнимое «право сильного» слишком легко может оказаться иллюзией более слабого.

Если же люди, настаивающие на праве сильного, в реальности оказываются слабее противника, — наступает «случай риска», известный случай, когда те, кто во главе со своим фюрером перед лицом всего человечества громогласно взывали к праву сильного, сами становятся жертвами этого же принципа (а некоторым из них и по сей день не надоело жалеть себя за эту свою травму).

В конечном счете именно из-за такого риска — который никогда нельзя исключить полностью — родина социал-дарвинизма не провозглашала тот принцип, что «ни один народ на этой земле не имеет и квадратного километpa… по высшему праву» в качестве категорического принципа межгосударственных отношений в мировой политике. «Таким образом… землю дает только право победоносного меча». Ведь при такой установке можно потерять всякое право на родную землю. (А если заявить на нее какие-либо притязания, то в ответ тебе логично укажут на «право» сильного.)

Права на родину лишает (как заявляет, в частности, Манфред Рёдер) вовсе не абсурдная легенда о коллективной вине (за которой на самом деле прячутся настоящие виновники — отдельные лица), а реальный коллективный риск — риск потери своей земли при неудачной попытке присвоить чужую.

(Став приоритетным в плане ограничения силы как права, прагматизм оказался отправной точкой и в плане допущения превалирования силы над правом. Именно прагматические соображения определяли, что следует делать, а что не следует. Так, будучи либералом, Гладстон осуждал британское завоевание Бирмы (1885/1886), но когда он стал прагматичным премьер-министром (1892–1894), ему даже в голову не приходило пересмотреть британскую аннексию. Полвека спустя Клемент Эттли именно с точки зрения морали неустанно порицал кровавый режим Франко в Испании, подавлявший большинство (при решающей военной поддержке Гитлера и Муссолини в 1936–1939 гг.), заявляя, что британские лейбористы никогда не отступятся от республиканской Испании. И все же именно Клемент Эттли, став в 1945 г. лейбористским премьер-министром, решающим образом способствовал укреплению диктаторского режима Франко в Испании, отдав предпочтение прагматизму «холодной войны» перед моралью демократии…)

Отсутствие пределов для «сверхчеловеков»

«Имперское право Киплинга было сродни божественному праву». Однако под ним подразумевалось не только право силы. «Даже в XIX веке гуманизм и протестантизм… наложили на имперскую власть [своего рода] внешние ограничения», хотя и на «евангелический лад»: власть узаконивалась чистотой намерений властьимущих. К 1864 г. сформировалась следующая идея: «править следует, испытывая как можно меньше угрызений совести, словно мы ангелы, призванные для выполнения этой задачи».

В таком же духе высказывался и Гладстон, величайший государственный деятель британского либерализма, премьер-министр в 1868–1874 гг., 1880–1885 гг., 1892–1894 гг.: «Великий долг правительства — не допустить победы идей о превосходстве над остальным человечеством, не поощрять зловещий дух господствования, а действовать на основании… принципов братства и равенства наций». Гладстон также предупреждал: «Настанет день… когда народ Англии осознает, что национальная несправедливость есть вернейший путь к падению нации». Не случайно королева Виктория испытывала неприязнь к Гладстону, отдавая предпочтение расистскому империализму Дизраэли с его враждебностью к демократии и антипарламентаризмом. А лорда Альфреда Милнера сильно раздражала книга «Холопы Британии» Фрэнка Уэстона, ставшего в 1908 г. епископом Занзибара.

Эти моралисты боролись за Англию, противоположную той Англии, которой стремился подражать Гитлер, которую он хотел догнать и перегнать. Даже империалистические паблик-скул, которыми восхищался Гитлер, пропагандировали некоторые идеи, абсолютно несовместимые с представлениями нацистской Германии. Так, ярый империалист Уэллдон, директор паблик-скул Харроу, говорил: «Уважение сильных по отношению к другим — вот то, что составляет святость»; «По закону Христа, сильные являются слугами слабых».

Даже «мускулистое христианство» Томаса Арнольда (1819–1875), реформатора паблик-скул Регби и доктора англиканской теологии, не обходилось без этики. Заботу Арнольда о «душах богатых» (в Регби) «можно сравнить лишь с тем, какой страх он испытывал перед недовольством бедняков». Но если он «изо дня в день… жил страхом революции», то его питомцам (как впрочем и питомцам подобных ему пастырей) полагалось — в противоположность их нацистским подражателям — страшиться Господа Бога еще больше, чем революции. Не стояли ли «религиозные и моральные принципы» для Томаса Арнольда выше, чем даже «поведение джентльмена»?

«Стоят ли традиции Регби и общее мнение его учеников… выше ценностей Божьих?» — это еще имело форму вопроса, а не утверждалось как аксиома. Влиянию Арнольда следует приписать и следующие моральные положения: «Если мальчик оказывается слабее, пусть даже он и неправ, не нападай на него вместе с другими… И если ты не можешь прийти ему на помощь (или сделать его мудрее), запомни: он нашел в мире нечто, за что будет бороться и страдать, и именно это тебе следует сделать для себя; думай и говори о нем с нежностью».

Все это, как писал автор книги «Barbarians and Philistines», «уберегло [британцев]… от самой суровой формы жестокости по отношению к врагам, туземцам и прочим подданным». Уберегло благодаря тому, что «британские правящие классы воспитывались в атмосфере, в которой беспощадная жестокость уживалась с постоянными напоминаниями о необходимости быть добрым», — такой вывод сделал автор книги «Империя и английский характер».

В Англии, в отличие от нацистской Германии, никогда не звучали открытые призывы к зверствам. Даже в учении Карлейля присутствовал религиозно-нравственный аспект, напрочь отсутствовавший у Гитлера.

Субъективно британский империализм не был совершенно лишен моральных устремлений. Во всяком случае, он призывал их иметь — хотя бы устами либералов, находившихся в оппозиции: «Англия… пребывая в контакте со столь многими слабейшими расами, в проклятой гордости кровью, цветом кожи или империей… [могла впасть] в соблазн позабыть, что все это не уменьшает, а усугубляет обязанность быть человечными»!

«Наш долг — действовать во благо тех слабых человеческих существ, для которых мы исполняем роль почти что Провидения; великая, данная нам свыше обязанность — действовать в пользу народов, наших подданных, наш долг —…оправдать нашей справедливостью наше мировое господство». Даже радикально настроенному либералу Чарлзу Дилку, верившему в превосходство англосаксонской расы и одобрявшему истребление «низших» рас, приписывали «решимость защищать слабых».

О том, что авторитарный расизм в Англии смягчался представлениями о милосердии, свидетельствует и высказывание Джона Рёскина: «Наша раса все еще не пришла в упадок; у нас… все еще сохранились твердость, чтобы управлять, и милость, чтобы подчиняться. Нам присуща религия чистого милосердия».

Для ярого империалиста Сесила Родса Англия стояла выше остального человечества, но при этом, даже для него, Бог стоял выше Англии. Именно Сесил Родс утверждал, что «религиозная сторона политики» должна «предохранить… империю от… превращения в воплощенного демона, подверженного амбициям беззакония и бессердечной любви к золоту». «Надо быть империалистом не только исходя из простой… гордости своей расой, но и потому, что… империя является проводником… Справедливости, Свободы и Мира во всем мире». Даже для Сесила Родса «распространение Справедливости и Свободы являлось условием избранности англосаксонской расы Богом».

Перед Первой мировой войной одна «История английского патриотизма» видела свою империю «не только могучей… но также бескорыстной и христианской… Ведь… величие и душа [английской] конституции [sic] — свобода… Судьбой Британии еще может стать создание образца империи… через посредство любви». В апогее Британской империи даже Фрэнсис Янгхасбенд[7] объяснял превосходство жителей Великобритании над азиатами «более высокой нравственной сущностью».

* * *

Такое нравственное превосходство британцы ощущали по отношению к людям чужих рас, «полудьяволам и полудетям», в соответствии со знаменитыми словами Киплинга о «бремени белого человека». Колониальные англичане — по Киплингу — должны с величайшим трудом выводить их из тьмы на свет, пожиная за все это лишь неблагодарность. Конечно же, имея дело с такими «полудьяволами и полудетьми», англичане не представляли, как тут можно говорить о равноправии, пусть даже в отношении образованных «туземцев»; несмотря на это подчинение последних должно было вписываться в некую патриархальную связь — в духе самовосприятия тогдашнего классового общества в самой Англии. Киплинговская Англия видела в себе упорядочивающую силу.

Сходным образом, например, Пауль Рорбах оправдывал вильгельмовский империализм не без морализма. «Гуманность… была практически неопровержимым доводом… в деле пропаганды империализма». Британские империалисты заявляли, что они собираются «дать народам земли… большую свободу и большую справедливость, величественнее и беспристрастнее которой не было в мире» — как бы исполняя волю Всемогущего, а не провозглашая «какую-нибудь новую форму имперского язычества, созданную на основе… немецкого культа самопочитания» (эти слова Болдуина даже в 1940 г. цитировали в Германии).

В донацистской Германии специфика английской религии понималась как вера в «своего английского бога, защищающего свой избранный народ и ведущего его к победе», по определению Фридриха Брие. Но, по крайней мере, в Англии, в отличие от Германии Ницше, не считалось, что «Бог мертв» — пусть даже, как у Томаса Карлейля, это был британский Бог: ему соответствовало некое высшее «сверх-Я». Так, Киплинг напоминал: «Если мы, опьяненные властью, перестанем испытывать благоговение к Тебе… Господь воинства, не покидай нас, чтобы не забылись мы». «Высланный в даль, тает наш флот… Глядите, весь наш блеск вчерашний оставит от себя не больше, чем оставили после себя Ниневия и Тир. Судья наций, все же пощади нас, чтобы не забылись мы, чтобы не забылись мы. Да избежим мы веры в то, что невечно:…в железо, в осколки. В прах обратится мужество, то, что строится на песке, на железе, на том, что обратится в осколки. Помилуй Твой народ, Господь». Этим гимном Киплинг призывал соотечественников к смирению. И если британцы Киплинга считали себя «избранным народом», то они связывали это и с возложенными на себя обязанностями, а не исключительно (пусть и в основном) со своими привилегиями.

(Понятие о ветхозаветной, этническо-культурной исключительности, которое обычно выводят из знаменитого высказывания Киплинга: «О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут», на самом деле в том же киплинговском тексте преобразуется в гуманистическом духе: если сильный сталкивается с сильным, то для этих истинных людей больше нет ни Востока, ни Запада[8]).

Хоть выражение «бремя белого человека» и было исполнено расового чванства, но эти крылатые слова отражали не только лицемерие. Они рассматривались как «распространение сословного «noblesse oblige»[9] на империю» (в противоположность лозунгу среднего класса «bourgeoisie n’oblige pas»[10], по словам русского аристократа Александра Герцена). Как «бремя белых», так и обязанности, обусловленные знатностью, должны были связывать этот статус с необходимостью исполнять долг перед более слабыми и даже делать его символом этого долга.

Богоизбранность английской расы подразумевала под собой — по крайней мере в начале викторианской эпохи — и Страшный суд, день, когда Британия будет призвана к ответу («Совесть викторианского государства»). Даже в разгар Первой мировой войны «христианский империализм» напоминал: «Когда нам говорят о нашей принадлежности к посвященному народу, о том, что этот статус влечет за собой священные обязанности, мы могли бы пожелать, чтобы… этого не произносили вслух… И все же наша совесть не останется глуха к их мольбам… А если чванливая гордость когда-либо станет нашим главным грехом… что, как ни повиновение Ему, тому, кто низвергает могущество… и возвышает низы, сделает нас смиренными».

В Британии не было места для сверхчеловека — не только владеющего своими мышцами и нервами и стоящего выше чувств и страхов, но стоящего выше и религиозных представлений, господина над жизнью и смертью обычных людей. Ведь в Англии не было нигилизации, которая нуждалась в компенсации потери идентичности, компенсации в густой тени сверхчеловека.

Несмотря на все английские традиции веры в «расу господ», избранность, расовое превосходство, сплоченное расовое единство и на привычку подчиняться, при всем культе мускулов и презрении к духовной и эмоциональной жизни, которые воспитывались у английской элиты, все-таки в самой Великобритании никаких войск СС не появилось. (Члены английского «Потерянного легиона», хотя их и характеризовали как решительных, жестоких и преданных своему лидеру, все же не были настолько деморализованы, чтобы стать наравне с эсэсовцами и выполнять их функции). Не появилось в Англии ни концлагерей, охранники которых должны были бы проходить в этих местах квалификационные испытания путем «полувоенной» службы в них, ни частей «Мертвая голова» из тех, кто уже получил такую «квалификацию».

* * *

Попытка «тотальной власти опытным путем в лабораториях концлагерей избавиться от людей, ставших лишними, соответствует… осознанию современными массами собственной ненужности в перенаселенном мире». Таким образом, тоталитаризм в конечном счете стремился создать систему, в которой человек является лишним, — делала вывод Ханна Арендт. К этому ведет прогресс механизации. Ведь и в «открытом обществе» индивидуальная деятельность имеет тенденцию «в конечном счете [сводиться] к бессознательному или вынужденному исполнению роли [социальных] механизмов», то есть происходит, по определению общественных наук, «упразднение человека». Потенциальные возможности развития в этом направлении, возможно, наметились при индустриализации, начавшейся в Великобритании. Однако обезличивание человека путем лишения его духовности в конечном счете привело к тоталитаризму все-таки не в самой Англии.

Как утверждал антидемократический, католический теоретик Карл Шмитт, Гитлер воплотил в жизнь чаяния ницшевского Запада, его стремление к Человеку, реализующему себя в этом мире, чисто биологически, в соответствии с природой.

Шмитт говорил о Гитлере как о конечном продукте «гуманизма» Ницше. Ницше, как известно, появился не в Англии. Согласно Ницше, человеку как таковому, так сказать, не остается места между недочеловеком и сверхчеловеком. Однако в Англии почти не было социальной потребности в грезах Ницше о сверхчеловеке, в его желании создать «орден высших людей, у которых воспитывают самодисциплину… [ради] твердости и преодоления сострадания… воли к власти… будущих властителей мира». Ведь среди имперских англичан (где быть англичанином значило быть «избранным над всеми народами») хватало «властелинов», уже — а не будущих — властителей мира. А значит, в Англии не оставалось социального пространства для «революции [гитлеровской] новой аристократии» «против масс», в духе «богочеловека» — «богочеловека», в одиночестве стоящего надо всеми, обладающего беспредельной властью и подчиняющегося лишь своей воле.

Во всяком случае, в Англии не было нужды в австро-баварском, мещанском типе сверхчеловека, для которого, по словам Даниэля Голдхагена, «концлагерь являлся тренировочной площадкой для вырабатывания поведения, присущего господам». Таким образом, роковое предсказание Гитлера: «Я освобожу людей… от грязных и унизительных самоистязаний из-за химеры, именуемой «совестью и моралью»» в Англии не получило отклика[11].

Драма политической реальности

Писали, что задолго до того, как войска СС изготовились к «броску на Восток», Адольф Гитлер — который к тому времени уже стяжал гром оваций всего лишь за заверение «я все рассчитал» — сделал следующее предсказание: «Может быть, мы погибнем. Но мы возьмем с собой весь мир»: Муспилли, мировой пожар из нордической мифологии. «Он напел тему из «Сумерек богов»» [Рихарда Вагнера] — «только это подобает… незыблемой воле повелителя, которая и перед лицом полного уничтожения остается цельной».

Как в «Сумерках богов» Рихарда Вагнера, мир, обреченный на гибель, должен был охватить очистительный мировой пожар. А «Гитлер стал Зигфридом, героем, вознамерившимся убить «злого гложущего червя рода человеческого»», так сказать, «превратить мир в театр Вагнера». «Драма политической реальности… для Гитлера разыгрывалась на фоне меняющихся декораций «Кольца» [Нибелунгов]», это был «спектакль… в котором Гитлер играл свою звездную роль», делил «мир по категориям и создавал социальный порядок, при котором костюм олицетворял функцию». «Как Вотан — дикой охотой, он [Гитлер] командовал уже войском мертвецов… и, разыгрывая войну в ящике с песком, форсировал массовую гибель… Пока это зависело от него, репертуар составляли «Сумерки богов»».

Лишь «вагнеровский» «театр мира… изображающий гибель сынов арийских богов и наступление… владычества» демонических хранителей сокровища, «помог немыслимому стать отчетливо-наглядным» до такой степени, что внушил мысль истребить мнимых «мракобесов». «В отвратительный абсурд, который он [Гитлер] предвещал в своих проповедях перед ликующими массами, по сути никто не был готов… поверить». Казалось, что это чистой воды театр, пьеса, требующая сценического же воплощения. Однако этому «театру» суждено было стать реальностью.

Безусловно, Англия — выстояв при Уинстоне Черчилле (с июня 1940 по июнь 1941 гг.) — не позволила Гитлеру одержать окончательную победу. Однако при этом англичанами двигали не такие абстракции, как борьба демократии против тоталитарной диктатуры, а вещи, гораздо более близкие, более конкретные: защита собственной страны от врага.

Во всяком случае, тот факт, что неангличанин Гитлер стал претендовать на мировую значимость, какая положена только англичанам, уже перестал иметь первостепенное значение, как и то, что в своей практике Гитлер пошел несравненно дальше своих британских прообразов. Великобритания объявила войну Великогермании не за то, что та насаждала все в новых странах нацистские и фашистские диктатуры, а за экспансию Третьего рейха в сферу британских интересов. Именно это явилось причиной войны, пусть даже британское радио на немецком языке изо дня в день утверждало обратное (слова, от которых Гитлер полагал достаточным отмахнуться как от «пустых фраз»): «Идет свобода! Она с британскими летчиками в небе Германии и Италии. Она с миллионами угнетенных, ждущих своего часа. Она с армиями рабочих, кующих себе оружие из свободной воли — в Старом и Новом Свете. Идет свобода!»

Так Англия агитировала за свое дело именем ценностей, которые субъективно ей самой были чужды, — абстрактных прав человека (то есть чего-то, выходившего далеко за рамки прав англичанина). И все-таки строго объективно это притязание было оправданным — именно в силу его фактической альтернативы.

Борясь за права англичанина, Англия не дала тоталитарной диктатуре уничтожить военным путем права человека как таковые. «Странным, чудесным образом… британцы никогда не теряли присущей им непременной веры в себя. И именно она… выиграла войну, даже после того, как высокомерие и слепота британцев почти проиграли ее» (П. и Дж. Мур).

Часть 2