Возлюби ближнего своего — страница 92 из 125

ейчас в ухо.

У меня волосы дыбом встали. Да, что я тебе, Мессинг, что ли?! Когда же это я тебе напророчил? И стал припоминать тот наш с ним давний разговор. Мы его тогда просили поработать, а он нам такую цену загнул, что мы задохнулись от возмущения. — Петрович, вот, сколько тебе сейчас лет, — спросил я его тогда? — Ну, 57, а что? — А ты знаешь, сколько сейчас у нас мужики по статистике в среднем живут? 58 лет. Может и тебе остался всего-то какой-нибудь год. Так ты о душе подумай, оставь о себе добрую память, помоги храму, и люди будут тебя вспоминать и молиться о тебе.

Человек на полном серьёзе решил, что священник предрекает ему последний год жизни, но вместо того, что бы задуматься о душе, бросился во все тяжкие. А я всё никак понять не мог, почему он со мной не здоровается? Вот и спасай тут человечество. Он живёт и радуется, и мне же за это хочет в ухо дать.

Начинаю понимать молчание Мессинга.




Про свет (ЖЖ-08.11.09)


Это было давно, я тогда ещё служил в другом храме. И одна тамошняя прихожанка однажды меня попросила: — Батюшка, ты бы поговорил с моим племянником. Хороший парень, музыкант, Гнесинку с отличием окончил. Писал одно время для кого-то музыку, а теперь вот всё забросил и, стыдно сказать, выступает в мужском стриптизе. Вадик у нас сирота, ни отца, ни матери уже нет, я его единственная тётка, и беспокоиться о нём больше некому. Он хоть парень и взрослый, ему уж недавно 30 стукнуло, а всё как дитя. Пытаюсь с ним говорить, он меня и слушать не хочет, говорит, что стриптиз — это такая же форма современного искусства, как и всё остальное, и имеет равное право на существование. А если тебя, мол, смущает, что я перед людьми раздеваюсь, так, ты же сама телевизор смотришь, а в нём каждый второй без штанов, и ничего, все довольны.

Поговори с ним, батюшка, может, у тебя для него подходящее слово найдётся.

Думаю, где же я возьму такое слово для 30-тилетнего человека, окончившего Гнесинку, да ещё и с отличием. Будь бы он человек верующий, было бы проще, можно сослаться на авторитеты. А так, спор неминуем. И что я могу ему противопоставить, ведь он в искусстве понимает и разбирается куда как лучше моего. К позору своему, я ведь до сих пор нотной грамоты не знаю, хоть иногда и подпеваю на клиросе. Бывает, регент предложит музыкальную партию разучить, а потом вспомнит, и с досадой: — Ах, да, батюшка-то у нас «слухач».

Не помню, что бы в детстве в моём окружении кто-нибудь интересовался музыкой, или рисовал, а если и пели, то только за столом. Поэтому, когда, будучи учеником восьмого класса, я попал в Каунас и впервые увидел картины Чюрлёниса, то и стали они для меня подлинным откровением. Я ничего тогда ещё не знал о «Мире искусства», почти ничего не слышал о художниках и поэтах серебряного века, да и не только серебряного. Эти картины просто во мне всё перевернули. Никогда не думал, что можно нарисовать тишину, и изобразить в красках покой. Я увидел, как на полотне творец раскрывает сокровенную часть души, и не просто раскрывает, а, словно выворачивается наружу. И так писать, мог только тот человек, что способен был видеть звуки и различать музыку красок, по-другому и не скажешь.

Ещё через несколько лет одна из моих подружек по институту принесёт мне старое Евангелие, найденное ею на чердаке. Я стану читать Нагорную проповедь и плакать от непонятного охватившего меня чувства. И не потому, что до меня дойдёт её смысл, а скорее от красоты и необычности звучания самих евангельских стихов. Эти слова завораживали и обещали надежду.

Тогда в музее на фоне замершей тишины я увидел отважного человека, напряжённо натягивающего лук, готового пустить стрелу в огромную хищную птицу, облаком нависшую над лучником. Нужно было идти, а я не мог расстаться с этим стрелком, стараясь, буквально, впитывать в себя каждую частичку полотна. И стрелок, словно бы наполнял меня энергией радости.

Мои одноклассники давно ушли вперёд, а я всё не мог оторваться от Чюрлёниса. Потом, всё-таки, сделав над собой усилие, чуть ли не бегом последовал за ними. Почему-то в музее кроме нас никого не было. Если у полотен Чюрлёниса ещё встречались люди, то в других залах я вообще никого не видел. В зале современного искусства мне, наконец, удалось нагнать своих. Нагнал, и сразу же пожалел об этом: именно в тот самый момент один из наших ребят под общий одобрительный смех остальных писал в кувшин, тоже выставленный в числе экспонатов. Привычных для музеев тётенек смотрительниц не было, и никто не наказал озорника.

Пройдут годы, и в разговоре со своей родственницей, тогда профессором Московской консерватории, я буду недоумевать: — Почему в Латвии и Эстонии такое нетерпимое отношение к русским, и почему в Литве русский человек мог так легко получить гражданство? Достаточно было местной прописки. Знаю случай в одной русской семье, муж, в момент самоопределения Литвы, уехал на заработки в Сибирь, а его жене чиновник литовец подсказывал где, и как ей нужно расписаться за мужа, что бы тому получить литовское гражданство.

И профессор мне скажет: — Когда-то я специально изучала прибалтийский фольклор, и пришла к выводу. Народное творчество латышей и эстов — образно говоря, это «два притопа — три прихлопа» а вот литовский фольклор — это основательность и глубина, которые и позволили впоследствии появиться гению Чюрлёниса. Литовцы не боятся, что мы повредим их самобытности, они сами, кого хочешь, «переварят» в своих недрах, а те, другие слабенькие, они нас бояться и всячески отгораживаются, им не на что опереться. Я не удивлюсь, если литовская земля даст нового Чюрлёниса, а вот земли других прибалтов, если и способны чем-то прорости, то разве что только фашизмом. Удивительно, человек, как в воду смотрел.

Оканчивая школу, я неожиданно для себя узнал, что мой старинный приятель Серёга Лом коллекционирует художественные репродукции, и мало того, ещё и сам дважды в неделю рисует в изостудии. Он с таким увлечением рассказывал мне о художниках, что и меня заразил филокартизмом, и заставил собирать художественные альбомы.

Я тогда стал просить Серёгу нарисовать для меня лучника, и мы даже специально ездили в Каунас, чтобы получше всё рассмотреть. Сколько было радости, когда лучник наконец-то занял место на стене моей комнаты.

Кстати, именно от Лома я узнал, что ранимая душа Чюрлёниса, как это и нередко случается с гениями, была повержена, в конфликте с суровой прозой тогдашней жизни. Заболев тяжёлым нервным заболеванием, он умер в психиатрической больнице в возрасте 35 — ти лет.

Ещё, будучи школьником, я много читал, но всегда бессистемно, причём, почти не интересуясь классикой. Лом научил меня читать классику. И мне в срочном порядке пришлось навёрстывать упущенное. А потом, попав на практику в одну белорусскую деревню, я познакомился с Ольгой, молодой немкой из Алма-Аты. Как и любая женщина, она мечтала о семье, и вышла замуж за простого, совершенно неграмотного, но очень доброго человека, по имени Франц. Он-то и привёз бывшую заведующую университетской кафедрой немецкого языка к себе в деревню. Ольга получила мужа, но лишилась всего остального. Франц, немного со мной пообщавшись, обрадовался: — О! Надо тебя с моей женой познакомить, и немедля потащил к себе домой. Ольга, истосковавшись по самому процессу обучения, с удовольствием взялась натаскивать меня по литературе. К ней ещё из Минска приезжала подруга, историк и философ по образованию. Так что, во время практики мне, в отличие от одногруппников, некогда было наслаждаться юностью. За четыре месяца под руководством моих учителей я перелопатил кучу книжек, да ещё и получил домашнее задание в объёме двухсот наименований для обязательного прочтения.

Во время моих постоянных мотаний по библиотекам я и познакомился с Ней. Это была первая девушка, обратившая на меня серьёзное внимание. Мы долго, и с переменным успехом дружили, а перед самым уходом в армию, я, наверно боясь потерять, словно попугай, всё мучил её одним и тем же вопросом, станет ли она меня ждать? Но в ответ она только молчала. Наконец, я не выдержал и поставил вопрос ребром: — Так ты будешь меня ждать, или нет!?

Мы тогда стояли на мосту через реку, спиной к перилам. И вот, когда ей уже было невозможно отвертеться от ответа, в самый ответственный момент, на мост въезжает уазик, и, словно нарочно, буквально рядом с нами переворачивается вверх колёсами, скользит на крыше, вновь переворачивается, встаёт всё на те же колёса, и, как ни в чём не бывало, продолжает движение. А мы так и застыли с открытыми от удивления ртами.

Я не знал, что ждёт меня в армии. Если бы призывался сегодня, то взял бы с собой Евангелие, а тогда переписал в записную книжку чуть ли не всего Басё.

Через несколько месяцев получил от неё письмо со стихами, в которых была такая строчка: «Без тебя мне и Москва — глушь. Прочитал и счёл, что это её ответ на всё ещё продолжавший мучить меня вопрос: «Так ты дождёшься меня»? А ещё через два месяца мама неожиданно написала, что моя подружка вышла замуж.

Последние полгода моей службы прошли в Минске. Нас четверых курсантов, прибывших в округ на стажировку, поселили в одной из частей вместе с молодыми солдатами. С ними и мы прожили около двух месяцев. Правда, сказать «прожили» это слишком громко, мы просто с ними ночевали в одной казарме, и ещё они съедали наш паёк. После перевода в Минск мы уже физически не могли питаться солдатскими харчами. Пока были деньги ходили в обычную столовку, кормили там очень прилично.

Молодёжь, с которой мы жили, поначалу нас опасалась, всё-таки мы, в соответствии с их табелью о рангах, были «дедушками» и могли требовать от них ну, хотя бы, лучших кусков пищи. Но поскольку мы на них не обращали внимания, то вскорости ребятки стали сами в своей среде устанавливать собственную иерархию. Всё это сопровождалось частыми стычками и мешало нашему быту.

По планам руководства мы должны были в конце октября отправляться в запас, но произошло событие, в корне перечеркнувшее наши надежды. Из нас, четверых курсантов один был старше всех, ему тогда уже исполнилось 27. В казарме он с нами жить не стал, нашёл себе женщину и проводил у неё всё свободное время. Но и такое положение дел его не устраивало, и он, желая уволиться из армии пораньше, предложил отцам командирам что-то очень хорошее взамен за свою свободу. Те с радостью согласились, но поставили ему жёсткое условие. В случае, если он их обманет, то нас, его товарищей, оставят служить до нового года. Так мы, ничего не подозревая, стали заложниками нашего друга. Разумеется, что ничего он им не привёз, а нам, уже предвкушающим дембель, вдруг объявили, что срок нашей службы продлевается ещё на два месяца.