Возлюби ближнего своего — страница 17 из 64

В сумочке он нашел паспорт и свидетельство, выданное полицией Франкфурта-на-Одере. Он поднес их к свету.

— Катарина Хиршфельд, урожденная Бринкман, из Мюнстера, родилась 17 марта 1901 года.

Он поднялся и взглянул на умершую — светлые волосы, узкое решительное лицо, характерное для вестфальцев.

— Катарина Хиршфельд, урожденная Бринкман.

Он снова взглянул на паспорт.

— Действителен еще три года, — пробормотал он. — Три года жизни для другого. Для похорон будет достаточно и полицейского свидетельства.

Он положил документы в карман.

— Я сделаю все, что нужно, — сказал он Керну. — И позабочусь о свечке. Я не знаю… может, стоит посидеть немного рядом с ней. Хотя ей это уже и не поможет, но, странно: у меня такое чувство, что с ней надо немного посидеть.

— Я останусь, — ответила Рут.

— Я тоже, — добавил Керн.

— Хорошо. Тогда я зайду позже и сменю вас.


Луна засветила ярче. Наступила ночь, необъятная и темно-синяя. Она заполнила комнату запахами земли и цветов.

Керн и Рут стояли у окна. Керну казалось, будто он находился где-то далеко-далеко, а сейчас вернулся.

В нем остался лишь страх перед криками роженицы и перед ее вздрагивающим, истекающим кровью телом. Он слышал рядом с собой тихое дыхание девушки и видел ее мягкие юные губы. И внезапно он понял, что и она принадлежала этому — этой мрачной тайне, которая окружала любовь кольцом ужаса: он знал, что и ночь принадлежала этому, и цветы, и этот сильный запах земли, и нежные звуки скрипки над крышами; он знал, что если он сейчас обернется, то на него уставится в мерцающем свете свечи бледная маска смерти, — и тем сильнее почувствовал он тепло под своей кожей, которое заставило его задрожать и снова искать тепла, только тепла…

Словно чья-то чужая рука взяла его руку и положила ее на юное плечо рядом с ним…

7

Марилл сидел на цементной террасе отеля и обмахивался газетой.

Перед ним лежало несколько книг.

— Идите сюда, Керн, — крикнул он. — Приближается вечер. В это время зверь ищет одиночества, а человек — общества. Как поживает ваше разрешение на пребывание в стране?

— Продлили на неделю. — Керн присел рядом с ним.

— Неделя в тюрьме — это большой срок, неделя на свободе — маленький. — Марилл ударил по книгам, лежавшим перед ним. — Эмиграция заставляет повышать образование. На старости лет я еще занимаюсь английским и французским.

— Временами я не могу слышать слова «эмигрант», — угрюмо сказал Керн.

Марилл засмеялся.

— Чепуха! Вы находитесь в чудесном обществе. Данте был эмигрантом. Шиллер должен был удирать. Гейне, Виктор Гюго. Это лишь некоторые. Взгляните-ка на небо. Видите эмигрантку Луну — нашу бледнолицую сестрицу? Да и матушка Земля в солнечной системе — тоже эмигрантка. — Он подмигнул Керну. — Может, лучше, если б всей этой эмиграции не было? А вместо людей существовали бы только горящий газ да пятна на солнце. Такой вариант вас устраивает?

— Нет, — ответил Керн.

— Правильно. — Марилл снова начал обмахиваться газетой, — Вы знаете, о чем я только что читал?

— О том, что в засухе виноваты евреи.

— Нет.

— О том, что осколок гранаты в животе — истинное счастье для настоящего мужчины.

— Тоже нет.

— О том, что все евреи с жадностью накапливают состояния, и поэтому все они — большевики.

— Неплохо. Дальше.

— О том, что Христос был арийцем. Внебрачным сыном германского легионера.

Марилл засмеялся.

— Нет, вы не отгадаете. Я читал брачные предложения. Послушайте-ка! «Где тот дорогой симпатичный мужчина, который хочет сделать меня счастливой? Женщина с глубокой душой, достойным, благородным характером, любящая все доброе и прекрасное и имеющая первоклассные знания в руководстве отелем, ищет родственную натуру в возрасте тридцати пяти — сорока лет, с хорошим заработком». — Марилл поднял глаза. — В возрасте тридцати пяти — сорока! Сорок один уже исключается. Вот это уверенность, правда? Или вот еще. «Где мне найти Тебя, мое Дополнение! Проницательная, веселого нрава леди и домашняя хозяйка, не разбитая повседневной жизнью, темпераментная и душевная, обладающая внутренней красотой и пониманием товарищества, желает найти себе джентльмена с достаточным доходом, любящего искусство и спорт, и в то же время — хорошего супруга», — прекрасно, правда? Или возьмите вот это: «Одинокий человек пятидесяти лет, но выглядящий моложе, чувствительный, круглый сирота…» — Марилл остановился. — Круглый сирота. В пятьдесят-то лет! Достойное сожаления существо — этот наивный пятидесятилетний!

— Вот, мой дорогой! — Он протянул газету Керну. — Две страницы! Каждую неделю целых две страницы, и только в одной газете! Вы только посмотрите на заголовки, тут все дышит любовью, добротой, товариществом, дружбой! Настоящий рай! Эдем в пустыне политики! Это оживляет и освежает. Сразу видно, что в наши жалкие времена есть еще много хороших людей. Такие вещи возвышают, правда?

Он отбросил газету.

— Почему бы не написать так: комендант концентрационного лагеря с нежным сердцем и глубокой душой…

— Он наверняка считает себя таким, — сказал Керн.

— Конечно. Чем примитивней человек, тем больше он собой доволен. Посмотрите на предложения. — Марилл ухмыльнулся. — Какая пробивная сила! Какая уверенность! Сомнение и терпимость — это черты интеллигентных людей. Поэтому они и продолжают погибать. Сизифов труд… Одно из самых глубоких изречений человечества.

— Господин Керн, вас кто-то спрашивает, — неожиданно сказал кельнер отеля взволнованным голосом. — Кажется, не из полиции.

— Хорошо, я сейчас приду.


Он не сразу узнал бедно одетого мужчину. Ему казалось, будто в матовом стекле фотоаппарата он видит расплывчатое, неясное изображение, которое постепенно становилось все резче и резче и принимало знакомые черты.

— Отец! — вымолвил он с испугом.

— Да, Людвиг.

Старый Керн вытер пот со лба.

— Жарко, — сказал он с кислой улыбкой.

— Да, очень жарко. Пойдем вон в ту комнату, где пианино. Там прохладнее.

Они сели. Но Керн сразу же поднялся, чтобы принести отцу лимонаду. Он был очень взволнован.

— Мы давно не виделись, отец, — сказал он, возвращаясь.

Старый Керн кивнул.

— Ты сможешь здесь остаться, Людвиг?

— Думаю, нет. Ты же знаешь. Они очень обходительны. Четырнадцать дней разрешения, потом еще два-три дня — ну, и на этом все кончается.

— А ты не хочешь остаться здесь нелегально?

— Нет, отец. Здесь сейчас слишком много эмигрантов. Я этого не знал. Я, наверно, вернусь в Вену. Там легче скрываться. Ну, а что делаешь ты?

— Я был болен, Людвиг. Грипп. Я только несколько дней тому назад встал.

— Ах, вот оно что! — Керн облегченно вздохнул. — Ты был болен. Ну, а сейчас ты уже совсем поправился?

— Да, ты же видишь…

— Ну, а что ты делаешь, отец?

— Мне удалось спрятаться.

— Тебя хорошо охраняют, — сказал Керн и улыбнулся.

Старик посмотрел на него таким мученическим и смущенным взглядом, что Керну стало стыдно.

— Тебе плохо живется, отец? — спросил он.

— Хорошо, Людвиг. И потом — что значит для нас «хорошо»? Немного покоя — это уже хорошо. Я кое-чем занимаюсь. Веду счета. Это немного. Но это работа. На одном угольном предприятии.

— Это же чудесно! И сколько ты получаешь?

— Почти ничего. Только на мелкие расходы. Но зато у меня есть еда и место для ночлега.

— Ну, это уже кое-что! Завтра я тебя навещу, отец.

— Да… да… или, может, я зайду к тебе.

— Да зачем тебе беспокоиться. Я приду…

— Людвиг… — Старый Керн судорожно сглотнул. — Наверное, будет лучше, если приду я.

Керн удивленно посмотрел на него. И внезапно он все понял. Эта мощная баба в дверях… На какой-то момент сердце его застучало в груди, словно молоток, горло сдавило. Он хотел вскочить, взять отца и убежать вместе с ним; в каком-то вихре он вспомнил о матери, о Дрездене, о тихих воскресных утрах, — потом он увидел перед собой разбитого судьбой человека, который смотрел на него с ужасающим смирением, и подумал: все! Готов! Спазма прошла, и не осталось ничего, кроме беспредельного сострадания.

— Они два раза меня высылали, Людвиг. Они нашли меня в первый же день, как только я перешел границу. Они не поступили со мной круто. Но не могут же они всех нас оставить. Я заболел. Все время шел дождь. Я подхватил воспаление легких, потом оно повторилось. И вот… она ухаживала за мной… иначе я бы погиб, Людвиг. И она неплохо ко мне относится.

— Конечно, отец, — спокойно сказал Керн.

— Кроме того, я немного работаю. Оправдываю себя. Конечно, все это не то, ты знаешь, не то. Но я не могу больше ночевать на скамейках и постоянно испытывать страх, Людвиг.

— Я понимаю, отец.

Старик безучастно уставился перед собой.

— Порой мне кажется, что мать должна была развестись со мной. Тогда бы она могла вернуться в Германию.

— А ты хочешь этого?

— Нет, это не ради меня. Ради нее. Ведь я виноват во всем. Если она не будет моей женой, она сможет вернуться обратно. Ведь виноват же я. И перед тобой тоже. Из-за меня у тебя нет больше родины.

Керну стало страшно. Это был не его веселый жизнерадостный отец из Дрездена, это был жалкий, беспомощный, одряхлевший старик, который приходился ему родственником и который не мог больше справиться с жизнью. Он встал, растерянный, и сделал то, чего еще никогда не делал. Он взял отца за худые, согбенные плечи и поцеловал его.

— Ты понимаешь меня, Людвиг, — пробормотал Зигмунд Керн.

— Да, отец. Ведь все это пустяки, настоящие пустяки. — Он нежно похлопал его рукой по костлявой спине и уставился поверх его плеч на картину, висевшую над роялем и изображавшую таяние снегов в Тироле…

— Ну, тогда я сейчас пойду…

— Хорошо.

— Я только хочу заплатить за лимонад. И кроме того я принес для тебя пачку сигарет. Ты вырос, Людвиг, стал большим и сильным.

«Да, а ты старым и жалким, — подумал Керн. — Попался бы мне здесь хоть один из тех, кто довел нас до этого, чтобы я мог набить его сытую, самодовольную, глупую морду!»