Возлюбивший войну — страница 62 из 88

[31] в роли жирного тирана Генриха в тот момент, когда он обгрызает ножки жареного ягненка и через плечо швыряет кости своре огромных датских догов.

Дэфни притянула меня к себе здоровой рукой и прошептала:

- Мой властелин! Ты мой король!

Я выпятил грудь и ощутил на голове тяжесть короны.

- Послушай, крошка. Нам нужно двигаться.

- Любимый! - ответила она и снова нежно прижалась ко мне.

- Ого! - Я покачал головой и ухмыльнулся.

Мы сильно проголодались и плотно поели в саду "Митры". Я расправлялся с тяжелым ореховым кексом и рассказывал Дэфни, как один из летчиков вылетел в рейд на Ле-Ман пьяным; многие из нас знали о припрятанной им бутылке, но никто не сказал ни слова. Немцы сбили его машину. Услышав о гибели самолета, Мерроу равнодушно заметил: "Ничего удивительного. Если летчик берет с собой в самолет вино, он вообще не летчик. Боже мой, да небо пьянит лучше всякого вина! Ну чего ему еще не хватало?" Потом я рассказал, что один из членов нашего экипажа, Джагхед Фарр, часто прятал во внутреннем кармане летного комбинезона пинту бренди; я знал об этом, в Мерроу нет. Фарр утверждал, будто бренди необходимо ему на случай большой потери крови, но от меня-то не ускользало, в переливании какой "крови" он не раз практиковался во время рейдов.

Потом я сказал:

- Давай не будем больше говорить о полетах.

- Но это же твоя жизнь. Разве ты не видишь, что я хочу быть частью твоей жизни?

Чуть позже Дэфни как-то вдруг, без перехода, снова заговорила о своих предыдущих связях. Первый раз она по уши влюбилась в женатого человека. Ей тогда не исполнилось и двадцати, а ему было под сорок. Он уже успел облысеть, но, как сказала Дэфни, она ничего не имела против лысины своего возлюбленного и вообще ее не замечала. У него были красивые, с поволокой глаза. Этот человек ухаживал за ней с какой-то мрачной свирепостью; казалось, он жил только ее расцветающей любовью, но не мог порвать с женой, хотя, по его словам, ненавидел ее. Она жаловался Дэфни на тиранию и деспотизм жены и тем не менее каждый раз возвращался к ней. Увлечение продолжалось два года. Как ни странно, его мучительная тоска по ней и личной свободе, ее собственные страдания, неопределенность, ревнивые сомнения в перерывах между встречами, страх перед последствиями, если связь откроется, - все это доставляло ей больше радости, чем могла бы принести счастливая любовь.

В начале своего рассказа Дэфни посматривала на меня просто доверчиво, но по мере того, как воспоминания о пережитом чувстве разжигали в ней обычную живость и темперамент, ее взгляд все откровеннее выражал страстное желание и в конце концов она воскликнула:

- С тобою, Боу, все иначе, иначе!

Мне показалось, что она добивается от меня одного: любви более пламенной и чувственной, я понял ее так, как хотел понять, и потому ответ мой, увы, оказался неполным, эгоистичным, вовсе не тем ответом, какой она жаждала услышать.

- Я вот о чем думал, - нетерпеливо сказал я. - Надо бы снять для тебя комнату в Бертлеке, ты сможешь бросить службу, переехать сюда на постоянное жительство, и мы с тобой все время будем вместе. В Штатах у меня накопилась целая куча денег, отчисления из жалованья (именно так, припоминаю, выразился Мерроу в тот день, когда мы ездили с ним в Мотфорд-сейдж на велосипедах), - того и гляди, начнут гнить. Не вижу никаких причина, почему бы не сделать так.

- О Боу! - ответила моя сговорчивая Дэфни, - Как было бы чудесно, ведь правда?

Но я не почувствовал в ее словах особого восторга. Это было всего лишь милое дополнение к сказанному ранее, и она вынудила себя к нему.

Меня, однако, так увлекла приятная перспектива видеться с нею чуть ли не ежедневно, что я не обратил внимания (хотя и уловил), как вяло прозвучал ее ответ.

Мы спустились по реке на переполненном детьми пароходе; шумная возня ребятишек, их веселый гомон доставляли мне наслаждение. Я понял, что соскучился по детям, словно не видел их целую вечность, словно человечество вдруг перестало самовозобновляться.

7

В День независимости[32] мы совершили рейд на Нант, а пятого я поехал в Бертлек и снял комнату для Дэфни. Деревня находилась неподалеку от авиабазы, поэтому найти в ней комнату оказалось легче, чем в городе, в Мотфорд-сейдже; я присмотрел чистенькую маленькую комнату под самой крышей; в ней стояли кровать и комод, на дверях крохотного чулана висела занавеска канареечного цвета. Я письменно уведомил миссис Порлок, что комната ее сыновей мне больше не понадобится, и послал ей недельную квартплату сверх того, что с меня причиталось. Шестого Дэфни ушла с работы, а восьмого приехала в Бертлек с двумя большими чемоданами. Остальные вещи она оставила в Кембридже, в своей квартире, за которую мне предстояло теперь платить.

Всю вторую часть дня и вечер восьмого июля я провел с ней, в нашем новом убежище. С моей точки зрения, эти часы оказались не идеальными только в одном отношении: слишком быстро они пролетели.

Дэфни вовсе не жаждала (теперь-то я знаю) затворничества, но делала вид, что ничего другого и не хочет от жизни, потому что, по ее мнению, ничего другого не хочу я.

В тот день я, хотя и чувствовал себя самым счастливым из смертных, ощутил первые признаки кризиса, который мне предстояло пережить позже, в конце месяца. Они выражались в кратковременных приступах отвращения к жизни, к самому себе, к своим товарищам. Видимо, мне тоже угрожала дизентерия - быстротечное мерзкое заболевание с расстройством желудка и рвотой; в последние дни ею болели многие летчики, - наверно, из-за антисанитарии, царившей на наших кухнях, что давно уже беспокоило чистюлю Клинта Хеверстроу. Первым свалился наш желудочник Прайен; Мерроу заявил, что Прайен совершенно здоров, просто он известный трус и симулянт, но через шесть часов, к своему огорчению, свалился сам. Я рассказал Дэфни еще кое о чем, что выводило меня из равновесия.

Рейд на Нант оказался очень легким - настоящим "пикником в честь дня Четвертого июля", как выразился Мерроу, хотя со временем я убедился, что он просто-напросто бравировал. Базз настолько вошел в свою роль великого героя, что Четвертого июля у него явно кружилась голова от собственной славы, и он позволил себе снисходительно отнестись ко всяким там предполетным проверкам и осмотрам. "Да и для чего тогда экипаж?" - высокомерно заметил он, словно мы служили у него в лакеях. Из-за беззаботности Базза мне пришлось проявить излишнее рвение.

Я напомнил Брегнани о некоторых его обязанностях.

- Да, учитель, - ответил Брег.

Это меня задело. Учитель... Однако я попытался отделаться шуткой:

- Чуточку больше военной дисциплины, сержанты.

- Да, мэм, - ответил Фарр.

Это уже вполне можно было назвать ударом ниже пояса.

Я рассказал Дэфни еще одну историю. Пятого, когда Прайен заболел дизентерией, но еще не подозревал об этом, он разыскал меня и бесстрастно, своим спокойным, деловым тоном пожаловался, что буфетчик офицерского клуба Данк Фармер, сплетник и интриган, похвастался, будто скоро займет его место в экипаже "Тела", поскольку Мерроу не доверяет ему, Прайену. Несмотря на бесстрастный тон, чувствовалось, что Прайен едва сдерживает себя. "Моя старуха, - сказал он, - и слышать не хотела, чтобы я учился на летчика. Я было обрадовался, когда меня взяли в армию, но жена все равно стояла на своем, а иначе я тоже давно бы стал первым пилотом и не выслушивал от Мерроу всяике глупости. Первое время я боялся, но теперь не боюсь, вот только желудок подводит, будь он проклят! Экипаж у нас что надо, мне хотелось бы дослужить с нашими ребятами до конца, но нет сил терпеть оскорбления майора Мерроу".

Я ответил, что другого такого командира, как наш, днем с огнем не сыщешь, и Прайен неожиданно, с каким-то деревянным энтузиазмом, вдруг согласился и ушел, по-моему, успокоенным.

Линч тоже расстроил меня. "Пикник в честь дня Четвертого июля", то есть налет на Нант, оказался исключительно удачным: как показала последующая рекогносцировка, из двадцати шести "крепостей", достигших самолетостроительного завода "Сюд Насиональ", восемнадцать сбросили бомбы, - прямые попадания! - например, в отдельное здание площадью всего в шестьсот пятьдесят на шестьсот пятьдесят футов, что, если учесть высоту (двадцать пять тысяч футов), можно было назвать образцовым бомбометанием по точечной цели. Но Линч отзывался о рейде иначе: самолеты нашей группы взлетали с опозданием, а при наборе высоты произошла такая путаница, что никто не мог сказать, где находится та или иная группа; облачная гряда над Ла-Маншем осложнила полет соединения; высотомеры, очевидно, не были выверены по высоте аэродрома, поэтому самолеты самой верхней эскадрильи нижней группы смешались с машинами нижней эскадрильи группы, которая летела выше всех остальных; перед заходом на бомбометание авиагруппа, шедшая сверху, ни с того ни с сего легла на встречный курс с группой, которая шла ниже и в последний момент была вынуждена вообще сойти с курса и сбросить бомбы где-то далеко от цели; связь на ультракоротких волнах работала с перебоями... Одним словом, Линч не жалел сил, пытаясь скомпрометировать все, что нам удалось сделать. Я был тогда слишком взволнован, чтобы связать желчные высказывания Кида с рогами, которыми так заботливо украсила его женушка; Линч же усиленно пытался доказать, что мы проигрываем войну и лишь напрасно губим себя, забавляясь дорогостоящей боевой техникой. Но это не все. Мой друг Линч, чья проницательность и живость всегда меня восхищали, а способность во всем подчинять себе своего командира Биссемера вызывала зависть, начал давать непрошеные советы, как мне вести себя с Мерроу, - нечто такое, что его вовсе не касалось.

Потом я рассказал Дэфни о том, что все время не выходило у меня из головы.

Во время рейда на Нант вражеские истребители почти не беспокоили нас над целью, и я видел, как далеко впереди, чуть выше нас, из самолета выбросился немецкий летчик, как раскрылся желтый парашют, и вздохнул с облегчением, когда понял, что теперь летчику ничто не угрожает, но тут же (очевидно, раньше самого немца) заметил, что его парашют загорелся, потом это заметил и сам немецкий пилот и начал подтягивать стропы; дальнейшего я не видел. Это зрелище вновь заставило меня, уже не первый раз, но теперь с особенной остротой ощутить свою беспомощность. Видеть смерть - на берегу ли в Пеймонессете, на воображаемом ли корабле, где умирал восковой Нельсон, в воронке ли около Пайк-Райлинга - тяжело, но видеть живого, но уже обреченного человека во сто крат тяжелее. Я страдал вдвойне: когда представлял себя на его месте и когда видел себя его убийцей.