Возлюбленная — страница 32 из 63

Она поставила опару для теста и подумала, что хорошо бы пригласить Джона и Эллу, потому что трех, а может, и четырех пирогов для одной семьи многовато. Сэти решила, что неплохо было бы еще и парочку цыплят. А Штамп заявил, что окуней и сомиков в реке столько, что они сами в лодку запрыгивают – не надо и леску забрасывать.

Итак, своими загоревшимися глазками маленькая Денвер организовала настоящий пир для девяноста человек. Их громкие голоса в доме номер 124 не стихали до поздней ночи. Гости ели с таким отменным аппетитом и так много смеялись, что в итоге даже рассердились. На следующее утро, проснувшись, они припомнили вкус копченых окуней, которых Штамп приготовил на можжевеловых палочках; он каждую рыбину коптил над костром отдельно, прикрывая левой рукой, чтобы не плевалась во все стороны жиром; припомнили замечательный кукурузный пудинг со сливками; припомнили своих усталых объевшихся детей, что уснули прямо на траве, зажав в руках обглоданные косточки жареного кролика – припомнили все это, и их обуял гнев.

Три или четыре пирога, испеченные Бэби Сагз, превратились в десять, а то и двенадцать. Две курицы, зажаренные Сэти, представлялись пятью индюшками. Один-единственный куб льда, привезенный из Цинциннати – он вместе с арбузным соком, сахаром и мятой был использован для приготовления прохладительного напитка, – превратился в целый вагон мороженого и корыто клубники. И то, что дом номер 124 всю ночь сотрясался от смеха и веселья на славу угостившихся девяноста человек, разозлило их еще больше. Слишком у них всего много, думали они. Где она все это берет, наша Бэби Сагз, святая? Да и кто она такая, в конце концов? И почему она сама и ее семейство вечно в центре внимания? Откуда она так хорошо знает, что, как и когда нужно делать? Зачем дает всем советы, передает послания, лечит больных, прячет беглых, зачем вообще любит людей, готовит для них еду, молится за них да еще поет для них и танцует – словно в этой любви ко всем людям и заключается ее работа? Словно это дозволено только ей одной?

А тут – целых два ведра смородины, из которых она напекла не то десять, не то двенадцать пирогов; да индюшатины чуть не на целый город нажарила, а к ней свежий зеленый горошек – это в сентябре-то! – и сливки у нее свежайшие, хотя своей коровы нет и в помине, да еще лед и сахар, сливочное масло и хлебный пудинг, дрожжевой хлеб, лепешки – такое изобилие сводило их с ума. То, что Он несколькими хлебами и рыбинами накормил людей досыта, к делу отношения не имело: ведь Господь – не какая-то там бывшая рабыня, которой, может, никогда и не приходилось тяжко трудиться и таскать стофунтовые мешки к весам или весь день собирать стручки окры с ребенком, привязанным за спиной. Ее небось никогда не бил кнутом десятилетний белый мальчишка! А им-то – Господь один ведает, как им досталось. И ведь ей даже бежать не пришлось – ее, видите ли, ВЫКУПИЛ любящий сынок и ДОВЕЗ до берега Огайо в повозке; и документы об освобождении у нее имелись (она их между грудями засунула), а привез ее сюда тот белый, что раньше был ее хозяином; он же и заплатил за нее налог – Гарнер была его фамилия. А потом она сняла дом в целых два этажа, да еще с колодцем, у Бодуинов – у этих белых брата и сестры, которые всегда давали Штампу, Элле и Джону одежду, продукты и деньги для беглых негров, потому что ненавидели рабство куда сильнее, чем чернокожих рабов.

Вспомнив все это, они прямо-таки взбесились. Глотали питьевую соду наутро после пира, чтобы успокоить бунтующие после щедрого угощения желудки, и злились на ту беспечную щедрость, что словно была выставлена напоказ в доме номер 124. И шептались друг с другом по дворам о жирных крысах-богатеях, о Страшном суде и неуемной гордыне.

Тяжелый запах людского неодобрения повис в воздухе. Бэби Сагз проснулась от этого запаха и все думала, с чего бы это, пока варила мамалыгу для своих внучат. Позже, стоя в огороде и рыхля землю на грядке с перцем, она снова явственно почуяла этот запах, подняла голову и огляделась. У нее за спиной, чуть левее, сидела на корточках Сэти, трудившаяся над бобами. Плечи ее под платьем были прикрыты смазанной жиром фланелевой тряпкой, чтобы скорее подживала спина. Рядом с ней в большой корзине лежала трехнедельная малышка. Бэби Сагз, святая, посмотрела вверх. Небо было синим, чистым. Даже дыхания смерти не чувствовалось вокруг, ни одного желтого листочка не было еще в по-летнему яркой зелени деревьев. Она слышала щебет птиц и слабое журчание ручья на дальнем конце луга. Их щенок, Мальчик, закапывал последние косточки, которые не доел после вчерашней пирушки. Откуда-то из-за дома доносились голоса Баглера, Ховарда и ее старшей внучки, которая уже ползала. Все вроде бы на своих местах – и все-таки запах неодобрения бил в нос. Дальше, за огородными грядками, ближе к ручью, на самом солнцепеке, она посадила кукурузу. И хотя большую часть початков они уже обломали для вчерашней пирушки, кое-что там еще осталось; зреющие початки были видны ей даже с того места, где она стояла. Бэби Сагз снова согнулась с тяпкой над грядками со сладким перцем и кабачками. Осторожно, неторопливо, держа лезвие точнехонько под нужным углом, она старалась извлечь с корнями цветущую упрямую руту. Цветы ее она совала в трещину на своей старой соломенной шляпе; стебли и корни отбрасывала прочь. Тихий стук по дереву донесся до нее и напомнил, что Штамп делает посудину, которую вчера обещал ей. Она вздохнула, продолжая работу, но мгновение спустя снова выпрямилась, ощутив острый запах неодобрения. Опершись на ручку мотыги, Бэби Сагз сосредоточилась. Она уже привыкла к мысли, что молиться за нее никто не станет, однако разливавшаяся вокруг ненависть – это было что-то новое. Причем ненависть, исходившая не от белых – это-то она определить могла, – а наверняка от черных! И тут она наконец поняла: ее друзья и соседи сердились на нее за то, что она преступила черту – дала слишком много, обидев их своей щедростью.

Бэби закрыла глаза. Возможно, они были правы. И вдруг, откуда-то издалека, из-за волны неодобрения до нее долетел совсем другой запах. Запах темной, опасной, движущейся силы. Но что это такое, она определить не могла: ей мешал аромат соседской злобы.

Она изо всех сил зажмурилась, пытаясь понять, что же это такое, но единственное, что ей пришло в голову, – это высокие сапоги с ушками, которые она терпеть не могла.

Встревоженная, Бэби снова взялась за тяпку. Что же это за темная сила движется сюда? Разве в мире осталось еще хоть что-то, способное причинить ей боль? Может быть, это весть о смерти Халле? Нет. К ней она была готова куда лучше, чем к известию о том, что он каким-то чудом остался жив. Ее последыш, на которого она едва взглянула, когда он родился: к чему пытаться запомнить младенческие черты, если все равно никогда не увидишь, как взрослеет твой сын? Семь раз она это пробовала: брала в руки крошечную ножку; обследовала крошечные толстенькие пальчики на руках – и никогда не видела, как эти пальчики превращаются в пальцы взрослого мужчины или женщины, которые любая мать отличит всегда. Она до сих пор не знала, сменились ли у них молочные зубы; перестала ли Патти шепелявить; какого цвета в конце концов стала кожа у Феймаса; осталась ли у Джонни волчья пасть или то был просто небольшой изъян, который сам собой исчезнет, когда у ребенка окрепнет челюсть? Четырех девочек родила она и всех в последний раз видела тогда, когда ни у одной еще и волосики под мышками не начали пробиваться. Неужели Арделия до сих пор любит подгорелые хлебные корки? Все семеро ее детей просто исчезли из ее жизни. Может, умерли. Так зачем она внимательно рассматривала этого последыша? Но ей почему-то дали его подержать на руках, а потом – и оставить при себе. И с тех пор он был с нею повсюду.

Когда в Каролине она повредила бедро, то стоила меньше Халле (ему тогда было десять) – выгодная покупка для мистера Гарнера, отвезшего их обоих к себе на ферму в Кентукки, которую он называл Милый Дом. Из-за больного бедра Бэби подпрыгивала при ходьбе, точно собака на трех лапах. Но в Милом Доме не было ни рисового поля, ни табачных плантаций. И никто, ни один человек там ни разу не сбил ее с ног! Ни разу. Лилиан Гарнер почему-то называла ее Дженни, но никогда не толкала, не била и не обзывала грязными словами. Даже когда Бэби поскользнулась на коровьей лепешке и разбила все яйца, которые несла в фартуке, никто не рявкнул на нее: Ну-ты-черная-сука-что-с-тобой-такое-черт-тебя-побери! И никто не ударил ее, не сбил с ног.

Милый Дом был совсем крошечной фермой по сравнению с теми усадьбами, где она работала прежде. Мистер Гарнер, миссис Гарнер, она сама, Халле и четверо парней, трое из которых носили имя Поль, – вот почти и все обитатели Милого Дома. Миссис Гарнер обычно за работой напевала себе под нос; мистер Гарнер вел себя так, словно весь мир был для него игрушкой, которой ему необходимо всласть наиграться. Никто не требовал, чтобы она работала в поле – у мистера Гарнера со всеми полевыми работами справлялись пятеро парней (и ее Халле в их числе), что она воспринимала как милость Божью, потому что все равно не выдержала бы этого. Она занималась только домашней работой: стоя рядом с вечно напевающей себе под нос Лилиан Гарнер, готовила еду, консервировала овощи, стирала, гладила, делала свечи, шила одежду, варила мыло и сидр, кормила цыплят, свиней, собак и гусей, доила коров, сбивала масло, топила сало, растапливала плиту… В общем, ничего особенного. И никто ни разу ее не ударил, не сбил с ног.

Бедро у нее болело постоянно – но она никогда никому не жаловалась. Только Халле, который всегда был рядом, знал, с каким трудом она ходит; знал, что в последние четыре года, для того чтобы лечь в постель или встать с нее, она должна сперва поднять больную ногу обеими руками. Именно поэтому он и затеял разговор с мистером Гарнером, чтобы попытаться выкупить ее на свободу, чтобы она для разнообразия смогла посидеть и немного отдохнуть. Милый мальчик. Единственный человек на свете, который сделал для нее что-то действительно стоящее: заплатил за нее своей работой, своей жизнью, а теперь вот и своих детей ей отдал, чьи голоса доносились до нее, пока она стояла среди грядок и раздумывала, что же это за темная сила движется сюда, скрытая запахом всеобщего неодобрения. Нет, Милый Дом был, конечно, значительно лучше всех прочих мест. Вопросов нет. Но это было не так уж и важно, потому что тоска жила у нее в сердце, в ее опустошенном сердце, которого она и не ощущала вовсе. Тоска грызла ее, потому что она не знала, где похоронены ее дети и, если они живы, какими они стали, однако она все равно знала о них больше, чем о себе самой, хоть и не было такой карты, которая могла бы ей помочь, рассказать, где они и что с ними.