– Помнишь тетушку Филлис? Из Минноувилля? Мистер Гарнер еще вас по очереди посылал за ней, чтоб приняла очередного моего ребенка. Я ее только в те дни и видела. Много раз мне хотелось сходить к ней. Просто поговорить. Я все собиралась попросить миссис Гарнер отпустить меня в Минноувилль, когда она сама поедет туда на воскресную службу, а меня захватит на обратном пути. Я думаю, она бы разрешила мне. Но я так никогда ее об этом и не попросила, потому что воскресенье было единственным днем, когда мы могли быть вместе и видеть друг друга при солнечном свете. Так что мне там не с кем было поговорить про детей – понимаешь, насчет того, когда ребенку пора давать что-нибудь погрызть. Может, именно тогда и зубки начинают прорезываться? Или стоит подождать, пока они вылезут, а уж потом давать ему твердую пищу? Ну что ж, теперь я это знаю, потому что Бэби Сагз кормила девочку правильно, и меньше чем через неделю, когда я добралась туда, малышка уже ползала. И ничто не могло ее остановить. Она так любила эту лестницу, что мы ее покрасили белой краской, чтоб ей было видно, где самая верхняя ступенька.
И Сэти улыбнулась, вспомнив об этом, но сразу же лицо ее исказилось, улыбка превратилась то ли в рыдание, то ли в стон, но она даже не вздрогнула и глаз не закрыла, а продолжала кружить по комнате.
– Жаль, что я тогда многого не знала, но я ведь уже сказала, мне просто не с кем было посоветоваться. Ни одной матери рядом не было. Приходилось припоминать то, что я видела когда-то, до Милого Дома. Как там женщины своих детей нянчили. О, они-то об этом все на свете знали! Как, например, сделать корзинку, в которой можно подвесить ребенка под деревом – и видно его хорошо, когда в поле работаешь, и безопасно. И еще – какие листья нужно давать жевать детям. Вроде бы мяту или лавровый лист? А может, окопник? Я так и не научилась у них плести эти корзинки, мне-то они тогда все равно не нужны были, потому что работала я только в амбаре и в доме; но я забыла, из чего они их делали и какие листочки детям давали. Я бы все это тоже могла использовать. Баглера, например, я привязывала, когда мы забитых свиней коптили. Всюду огонь горел, а мальчонка был шустрый, столько раз чуть не погиб, ужас. Один раз взял да и взобрался на край колодца. Я птицей полетела и подхватила его как раз вовремя. Так что, когда мы собирались свинину коптить и я знала, что не смогу за ним присмотреть, мне приходилось привязывать его веревкой за щиколотку. Чтобы он мог играть поблизости, но не подобрался к колодцу или к огню. Конечно, смотреть на привязанного ребенка радости мало, но я просто не представляла, что еще можно сделать. Трудно, понимаешь? Сложно все время быть одной, когда нет рядом женщины, не с кем посоветоваться. Халле был очень хороший, но он ведь где только мог свой долг отрабатывал. А когда ему удавалось лишнюю минутку поспать, мне не хотелось своими вопросами его беспокоить. Больше всех мне помогал Сиксо. Не думаю, что ты это помнишь, но Ховард как-то раз забрался в хлев, и корова, по-моему, это была Рыжая Кора, зажевала ему руку. Палец у него совсем вывернут был. Когда я его оттуда вытащила, она ему уже чуть напрочь палец не откусила. Я до сих пор понять не могу, как мне удалось его спасти? А Сиксо услышал, как мальчик кричит, и бегом примчался. Знаешь, что он сделал? Вправил ему большой палец и привязал его через ладошку к мизинцу. Мне бы самой это никогда в голову не пришло. Он меня многому научил, наш Сиксо.
От ее слов у него закружилась голова. Сперва он подумал, что это потому, что она все время ходит туда-сюда. Ходит и ходит вокруг него кругами, словно вокруг того, о чем поговорить хочет. Кругами, кругами, все в одном и том же направлении, если б она хоть его сменила, может, у него тогда голова бы и не закружилась. Но потом он решил: нет, виноват ее голос; слишком близко от него звучит. Она совершала круги ярдах в трех от того места, где он сидел, но ему казалось, что она, как ребенок, шепчет ему в самое ухо и сидит так близко, что почти чувствуешь, как шевелятся ее губы, выговаривая слова, но сами слова расслышать трудно, потому что губы слишком близко от уха. Он воспринимал только отдельные куски того, что она говорила, и это было даже хорошо, потому что она так и не добралась до главного: до ответа на вопрос, который он прямо не задал, но который вытекал из той газетной вырезки, которую он ей показал. И еще – из его улыбки. Ведь он так улыбнулся, протягивая ей статью с фото, что она вдруг рассмеялась, словно шутке, и лицо ее стало растерянным, похожим на лица других негритянок. Что ж, и он был бы рад посмеяться с нею вместе.
– Ты представляешь? – говорил он ей. – Нет, старый Штамп просто спятил! – И она хихикала в ответ. – Совсем спятил.
Но его улыбка так и застыла, будто повисла в воздухе, неуверенная и одинокая, пока Сэти изучала газетную вырезку, а потом отдала ее ему обратно.
Может быть, это из-за его улыбки, а может, из-за той готовности любить, которую она видела в его глазах, – с такой доверчивой и открытой любовью смотрят на тебя жеребята, евангелисты и дети; такую любовь нет необходимости заслуживать – она дается даром; и вот из-за этой любви Сэти все-таки сделала первый шаг и рассказала ему про то, о чем не говорила даже Бэби Сагз, единственному человеку, которому доверяла бесконечно. Иначе она просто повторила бы то, что написано в газете, и больше не прибавила бы ни слова. Сэти сумела прочесть только семьдесят пять печатных слов (половину из тех, что были в той газетной вырезке), но знала, что те слова, которых она не понимала, вряд ли имели такую же силу, как ее слова. Дело было в его улыбке, в его любви; только это и заставило ее попытаться объяснить ему что-то.
– Мне не нужно рассказывать тебе о Милом Доме и о том, как там все было; но, может быть, ты не знаешь, что значило для меня – убежать оттуда.
Прикрыв нижнюю половину лица ладонями, она помолчала, пытаясь снова ощутить чудо своего освобождения, его вкус.
– Я это сделала! Я всю свою семью вытащила оттуда. И даже без помощи Халле. Это было первое настоящее дело, которое я сделала сама. Я решилась. И все вышло в точности так, как и было задумано. Мы все оказались на другом берегу. Все мои дети и я. Я их родила, я их перетащила на другой берег. Я сама. Мне, конечно, помогали, многие помогали, но все-таки сделала это я; это я командовала себе: давай, пора. Это я была осторожной и пользовалась собственными мозгами. Но приятнее всего оказалось то, что называют себялюбием, я об этом раньше и не подозревала. Да, это оказалось приятно и правильно. Я была такой большой, Поль Ди, и глубокой, и широкой, и когда я раскидывала руки, все мои дети могли там укрыться. Вот какой я была огромной. Похоже, я полюбила своих детей куда сильнее, когда добралась сюда. А может, там, в Кентукки, я просто не могла любить их так, как надо, потому что они были не совсем мои. Но когда я добралась сюда, когда выпрыгнула на землю из той повозки – не было в мире человека, которого я не смогла бы полюбить, если сама не захочу. Понимаешь, о чем я?
Поль Ди не ответил, да она и не ожидала, даже не хотела, чтобы он ответил, но он прекрасно понимал ее. Когда он слушал голубей в Алфреде, штат Джорджия, и не имел ни права, ни дозволения радоваться их воркованию, потому что там все – туман, голуби, солнечный свет, жидкая красная глина, луна – принадлежало тем людям, у которых были ружья. Кое-кто из них был маленького роста, другие высокие, но любого он, Поль Ди, мог бы сломать как хворостинку, если бы захотел. Те мужчины, считавшие, что мужественность их заключается в оружии, отлично понимали, что без их ружей любая лиса в кустах только посмеется над ними. И эти, с позволения сказать, «мужчины», над которыми даже лисы и старухи смеялись, могли при желании запретить тебе слушать голубей или наслаждаться лунным светом. Так что приходилось как-то защищаться, любить тайком и что-нибудь самое маленькое. Выбирать самые крошечные звезды на небе и считать, что они твои; лежать на боку, вытянув шею, чтобы перед сном за краем канавы увидеть звездочку, которую любишь. Украдкой поглядывать на нее, мерцающую между деревьями, когда тебя приковывают к общей цепи. Оставались еще стебли травы, саламандры, пауки, дятлы, жуки, муравьиное царство. Что-либо больших размеров не годилось. Женщина, ребенок, брат – от такой большой любви ты вполне мог расколоться надвое там, в Алфреде, штат Джорджия. Он прекрасно понимал, что Сэти имела в виду: замечательно попасть в такое место, где можно любить все, что пожелаешь, и не просить у кого-то разрешения на эту любовь. Что ж, может быть, это и называется свободой?
Кругами, кругами, теперь она кругами ходила вокруг совсем другой темы, но не той, самой главной.
– Был у меня кусок хорошей ткани, который мне миссис Гарнер дала. Ситец. Полосатый такой, а между полосками – маленькие цветочки. Около метра – мне разве что на головной платок хватило бы. Но я ужасно хотела сшить из него своей девочке нарядное платьице. Расцветка у него была уж больно веселая. Я даже не знаю, как этот цвет называется: такой розовый, но вроде в него еще и желтого чуточку добавлено. Я давно уж мечтала что-нибудь ей сшить из этого ситца, и представляешь, как последняя дура забыла его там! Господи, кусочек-то всего ничего, а я все откладывала – то уставала очень, то времени не было. Так что когда я добралась сюда, то первым делом, еще до того, как мне позволили с постели встать, я сшила малышке платьице из той материи, что у Бэби Сагз нашлась. Знаешь, все, что я сейчас говорю, – это о том, какая я тогда была эгоистка и какая счастливая. Я такого счастья никогда прежде не испытывала. И я не могла допустить, чтобы все это у меня отняли, чтобы моя малышка или кто-то из моих детей жил под властью того учителя. Нет, ни за что! Это было уже невозможно.
Сэти понимала, что тот круг, по которому она все ходила – мимо Поля Ди, мимо самого главного его вопроса, – все равно останется кругом. Что она все равно придет в ту же точку. И если люди не смогли понять ее поступок сразу – то она никогда уже не сможет объяснить его как следует.