Возлюбленная — страница 40 из 63

– Что ж, – сказала она. – Будем кататься по очереди. Одна на двух коньках; вторая – на одном; а третья – на собственных подошвах.

Никто не видел, как они падали.

Держась за руки, обнимая друг друга, они кружились по льду. На Бел были два одинаковых конька; на Денвер – один, мужской, и она, отталкиваясь ногой, неуверенно скользила на нем по неровному льду. Сэти решила, что башмаки – надежнее; в крайнем случае послужат чем-то вроде якоря, но здорово ошиблась. Только ступив на лед, она вмиг потеряла равновесие и шлепнулась на задницу. Девушки, визжа от смеха, бросились к ней на помощь и тут же шлепнулись сами. Сэти с трудом встала, понимая, что на льду не только кости переломать можно, но и что падать вообще очень больно. А падала она в самых неожиданных местах, и так же неожиданно звучал ее смех. То кружком, то цугом, они, цепляясь одна за другую, и минуты не могли на ногах удержаться, но никто не видел, как они падали.

Казалось, каждая пытается помочь другой, и странно, что третья все-таки падала, когда две стояли более или менее устойчиво. Но каждое очередное падение только усиливало их восторг. Могучий дуб и шелестящая зелеными ветвями сосна на берегу скрывали их от посторонних глаз и заглушали смех, когда они тщетно пытались преодолеть земное притяжение, помогая друг другу. Юбки их развевались, как крылья, руки и носы посинели от холода. Близился вечер.

Но никто не видел, как они падали.

Вымотавшись вконец, они легли на спину, чтобы отдышаться. Небо над ними было точно иная страна. Ранние зимние звезды, которые стали видны еще до захода солнца, висели так низко, что их, казалось, можно было лизнуть языком. На какое-то мгновение, глядя в небо, Сэти вдруг ощутила в душе абсолютный покой – его ей обещали эти звезды. Первой встала Денвер. Она попыталась как следует разбежаться и прокатиться в одиночку. Однако ее единственный конек тут же налетел на ледяную колдобину, и она упала, беспомощно и нелепо хлопая руками, и все трое – Сэти, Бел и сама Денвер – смеялись так, что в итоге закашлялись. Сэти встала на четвереньки, все еще содрогаясь от смеха; из глаз у нее текли слезы. Некоторое время она еще постояла так – на четырех ногах. Потом ее смех стих, однако слезы продолжали катиться по щекам. Бел и Денвер не сразу и догадались, что здесь что-то не то. Но, догадавшись, прижались к ней.

Возвращаясь назад через лес, Сэти обнимала обеих за плечи. Они же взяли ее за талию. Крепко обнявшись и держась друг за друга, они брели, не видя дороги, прямо по плотному снегу, но никто не видел, как они падали.

Только придя домой, они поняли, как сильно замерзли. Сняли башмаки и мокрые от снега чулки, натянули сухие, теплые, шерстяные. Денвер подбросила дров в печь. Сэти поставила на плиту кастрюльку молока и добавила в него сока сахарного тростника и ванили. Завернувшись в стеганые и шерстяные одеяла, усевшись прямо перед плитой на пол, они прихлебывали горячее молоко и вытирали оттаявшие носы.

– Можно было бы картошки поджарить… – мечтательно сказала Денвер.

– Завтра, – сказала Сэти. – А сейчас пора спать.

Она налила девочкам еще горячего сладкого молока. Огонь в печи ревел.

– У тебя из глаз уже больше ничего не течет? – наивно спросила Бел.

Сэти улыбнулась.

– Нет, уже ничего. Пей-ка да спать ложись.

Но никому не хотелось вылезать из-под теплых одеял, расставаться с жарким огнем и горячим молоком, подниматься наверх, в ледяную непрогретую постель. И они продолжали сидеть на полу у печи, прихлебывая маленькими глотками молоко и глядя в огонь.

Когда что-то треснуло, Сэти не сразу поняла, в чем дело. Потом ей стало ясно: кто-то щелкал пальцами, отбивая такт; это стало ясно еще до того, как она успела различить первые три ноты знакомой мелодии. Чуть наклонившись вперед, Бел что-то тихонько напевала.

И только когда она умолкла, Сэти вспомнила, что этот щелчок пальцами был ею самой задуман специально и как бы заполнял паузы в определенных местах песенки, которую она, Сэти, сочинила сама когда-то давно. Молоко она не разлила, ибо рука ее не дрожала. Она просто повернула голову и внимательно посмотрела на профиль Возлюбленной, изучая ее подбородок, рот, нос, лоб, повторенные на стене в виде огромной тени, отбрасываемой пламенем очага. Волосы Бел, заплетенные Денвер то ли в двадцать, то ли в тридцать косичек, спускались ей на плечи, словно пальцы рук. Со своего места Сэти, правда, не могла как следует рассмотреть ни ее брови, ни губы, ни…

«Все, что я помню, – говорила когда-то Бэби Сагз о своей дочке, – это как она любила подгорелую хлебную корку. А ее маленьких ручек я уж не смогу узнать, даже если она даст мне пощечину».

…родинки на лице, ни то, какого цвета ее десны; под волосами не видна была форма ее ушей, а также…

«Вот. Смотри сюда. Это твоя мать. Если не сможешь когда-нибудь узнать меня в лицо, то обязательно посмотри сюда».

…не видно было ни пальцев, ни ногтей на пальцах, ни даже…

Но миг, когда она сможет все это разглядеть, непременно наступит. Щелчок прозвучал; все встало на свои места, точнее – повисло в воздухе, готовое скользнуть в родное гнездо.

– Эту песню придумала я, – сказала Сэти. – Я сама. И пела ее своим детям. Никто больше этой песни не знает – кроме меня и моих детей.

Возлюбленная повернулась и посмотрела на Сэти.

– Я ее знаю, – сказала она.

Прочно заколоченный большими гвоздями бочонок, в котором покоится драгоценный клад, сперва следует хорошенько рассмотреть, когда обнаружишь его случайно в дупле старого дерева, налюбоваться им, а уж потом открывать. Может быть, у него и замок-то давно сгнил и отвалился, так что открыть ничего не стоит, и все-таки следует скользнуть пальцем по шляпкам гвоздей, попытаться определить вес бочонка. И ни в коем случае не орудовать топором, когда аккуратно извлечешь его из того тайника, в который он был запрятан давным-давно. И не нужно восторженно вскрикивать и затаивать дыхание, когда тебе откроется это чудо, потому что самое волшебное во всем этом – то, что ты всегда знал: все это время клад лежал там и ждал тебя.

Сэти протерла чистой тряпкой сковороду, поставила ее на место, принесла из гостиной подушки и дала их девушкам. Голос у нее не дрожал, когда она объясняла им, что ночью нужно постоянно подбрасывать в плиту дрова, а если этого делать не захочется, то лучше подняться и лечь в постель.

Потом, накинув на плечи одеяло, она, точно невеста в фате, стала подниматься по снежно-белым ступеням лестницы. Снаружи снег, падая густой пеленой, превратил деревья и кусты в причудливой формы сугробы. Покой зимних звезд казался вечным.


Нащупывая в кармане ленточку и чувствуя запах девичьей кожи, Штамп снова подходил к дому номер 124.

«Устал я – до мозга костей. Говорят, продрог до мозга костей, а я вот – устал. Всю жизнь у меня от усталости кости ломило, а теперь она забралась внутрь. Вот я до мозга костей и устал. Должно быть, так чувствовала себя Бэби Сагз, – думал Штамп, – когда легла и все оставшиеся ей дни думала только о ярких красках». Когда Бэби сказала ему, чего хочет больше всего, он решил: ей просто стыдно, но еще стыдней – признаться в том, что ей стыдно. Ее авторитет среди прихожан, ее «танцы» на Поляне, ее страстные призывы (нет, это были не проповеди, как в настоящей церкви, – она всегда считала, что слишком невежественна для настоящих проповедей, она просто призывала людей к чему-то, и люди это слышали и слушались ее) – все это было осмеяно и отвергнуто из-за той крови, что пролилась у нее в доме. Господь задал ей неразрешимую задачу, и ей было слишком стыдно за Него, если можно так выразиться. Потому-то она и сказала Штампу, что легла в постель, чтобы думать о цветах радуги. Он пытался отговорить ее. Сэти в это время находилась в тюрьме с грудным младенцем – тем, которого Штампу удалось спасти в сарае. Сыновья Сэти крепко держались за руки во дворе и ни за что не желали разлучаться. Знакомые и незнакомые, люди заходили ненадолго, чтобы лишний разок послушать, как оно было, и вдруг Бэби объявила: хватит. Просто встала и ушла. Когда Сэти освободили, Бэби Сагз уже довела себя до полного изнеможения; ее черная кожа начала отливать синевой, а потом – и желтизной. Она высохла настолько, что стала похожа на восковую куколку.

Сперва Штамп время от времени видел ее – то во дворе, то на дороге, когда она несла передачку в тюрьму или башмаки в город. Потом все реже и реже. Он считал, что в постель ее заставил лечь стыд. Теперь же, через восемь лет после похорон Бэби, послуживших причиной ссоры, и через восемнадцать лет после того Несчастья, он свое мнение переменил. Просто Бэби тоже устала до мозга костей, и спасибо еще ее сердцу, которое так хорошо поддерживало в ней жизнь, что она продержалась еще целых восемь лет, чтобы наконец встретиться с тем цветом, который так страстно желала увидеть. Усталость атаковала Бэби Сагз так же бешено и внезапно, как и Штампа, однако у нее война с усталостью длилась долгие годы. Прожить шестьдесят лет, потерять всех своих детей, жизни которых, как и ее жизнь, те люди сжевали и выплюнули, словно обглоданную рыбью кость; получить пять лет свободы – подарок ее последнего сына, выкупившего ее будущее за счет своего собственного, обменявшего ее годы жизни в рабстве на свои, чтобы хоть у нее-то будущее было независимо от того, будет ли оно у него, – и потерять этого сына; обрести дочь и внучат – и увидеть, как дочь убивает своих детей (или пытается это сделать); быть принятой в общину свободных негров, любить их и быть ими любимой, давать и принимать советы, спорить и самой быть оспоренной, кормить и принимать угощение других – и потом стать отверженной, стать изгоем – что ж, такое могло доконать кого угодно, даже Бэби Сагз, святую.

– Слушай-ка, девушка, – говорил он ей, – как же ты могла забыть о Слове Божьем? Оно дано тебе, и ты должна нести его людям, что бы там с тобой ни случилось!

Они стояли на Ричмонд-стрит, по щиколотку утопая в опавших листьях. В нижних этажах просторных домов горели лампы, и из-за этого ранний вечер казался темнее, чем есть на самом деле. Замечательно пахло горящей