листвой – всюду жгли костры. Совершенно случайно, точно так же, как только что заработал никель на чай за передачу посылки, Штамп глянул через улицу и узнал в женщине с подпрыгивающей походкой своего дорогого старого друга. Он много недель не видел Бэби Сагз и бросился к ней, шаркая ногами по красным опавшим листьям. Услышав приветствие Штампа, она остановилась и ответила ему, однако лицо ее осталось равнодушным. Ничего оно не выражало – точно пустая тарелка. Держа в руке ковровый саквояж, полный обуви, она ждала, чтобы он начал беседу. Если бы в ее глазах таилась печаль, это ему, конечно же, было бы понятно; однако вместо нее там прочно поселилось равнодушие.
– Ты уже три субботы подряд на Поляне не появляешься, – сказал он.
Она молча отвернулась, с преувеличенным вниманием рассматривая дома на улице.
– Люди приходили! – сказал он.
– Что ж, люди приходят и уходят, – откликнулась она.
– Давай-ка я тебе сумку поднесу. – Он попытался взять у нее саквояж, но она не позволила.
– Мне на этой улице заказ отдать нужно. Давно пора было, – сказала она. – Фамилия их Такер.
– Это вон там, – указал он. – Где каштаны-близнецы во дворе растут. Старые уже, с дуплами.
Они немного прошли рядом. Чтобы идти с ней в ногу, он нарочно замедлял шаг.
– Ну, так что?
– Что – что?
– Суббота скоро. Ты народ созывать собираешься или нет?
– Ну, созову я их, придут они, и что же я им скажу, Господи ты Боже мой?
– Скажи им Слово Божье! – Он слишком поздно заметил, что кричит. Двое белых мужчин, сжигавших листья, разом повернули головы в их сторону. Наклонившись, он прошептал ей в самое ухо: – Слово Божье, Бэби. Скажи им Слово Божье.
– И это тоже у меня отнято, – сказала она, и он принялся ее убеждать, умолял не бросать людей, не прекращать проповедей – ну, не проповедей, не важно чего, но нести людям Слово Божье, ибо Оно дано ей, и служить людям она обязана. Обязана!
Они дошли до каштанов-двойняшек и того белого дома, что прятался за ними.
– Ты понимаешь, что я хочу сказать? – продолжал он. – Большим, старым деревьям вроде этих даже и вместе никогда не зазеленеть так, как молодая березка.
– Я отлично все понимаю, – сказала она и двинулась к белому дому.
– Ты должна это сделать, – настаивал он, догоняя ее. – Должна! Никто, кроме тебя, не может созвать людей на молитву. Ты должна прийти на Поляну.
– Я должна сделать только одно: добраться до постели и лечь. А потом я хочу думать только о чем-нибудь совершенно безвредном. Безобидном.
– О чем ты говоришь? В этом мире ничего безвредного или безобидного нет.
– Есть. Голубой цвет. Он совершенно безобиден и никому не причиняет вреда. Желтый тоже.
– И ты хочешь лечь и думать только о желтом цвете?
– Мне нравится желтый.
– А дальше-то что? Ну, надоест тебе думать о голубом и желтом, тогда что?
– Пока не знаю. Чего заранее гадать.
– Ты винишь Господа! – сказал он. – Вот что ты делаешь.
– Нет, Штамп, не виню.
– Так ты говоришь, белые победили? Значит, ты так считаешь?
– Я говорю, что они явились в мой дом.
– И ты считаешь, что теперь все не имеет смысла?
– Я говорю только, что они явились в мой дом.
– Это ведь Сэти сотворила такое.
– А если бы она ничего не сотворила?
– Ты считаешь, что Господь побежден? И нам ничего не остается, кроме как зря проливать собственную кровь?
– Я говорю только, что они явились в мой дом.
– Ты готова наказать Его, верно?
– Не так, как Он наказывает меня.
– Ты не можешь так поступать, Бэби! Это неправильно.
– Было такое время, когда я понимала, что это значит.
– Ты и сейчас понимаешь.
– Я понимаю только то, что вижу сама: старая негритянка разносит обувь белым заказчикам.
– Ох, Бэби! – Он облизнул губы в поисках слов, которые способны были бы заставить ее думать иначе, могли бы как-то облегчить ее бремя. – Надо выдержать и надо терпеть. «Все проходит». Чего ты ждешь, чего ищешь? Чуда?
– Нет, – сказала она. – Я ищу то, зачем притащилась сюда: заработок, который мне выдадут с черного хода, – и она направилась к дому. Внутрь ее, естественно, не пустили. Взяли обувь, а она стояла на крыльце, опершись больным бедром о перила и давая ему отдых, и ждала, пока белая женщина принесет ей полагающиеся десять центов.
Штамп решил идти домой другой дорогой. Он был слишком рассержен, чтобы возвращаться с ней вместе и слушать подобные ответы. Какое-то время он понаблюдал за Бэби, потом резко повернулся и ушел, пока встревоженный его присутствием во дворе белый сосед не сделал какого-нибудь неутешительного вывода на сей счет.
Теперь, в который раз пытаясь попасть в дом номер 124, Штамп сожалел о том разговоре с Бэби: слишком он был резок; не пожелал заметить ту глубокую, до мозга костей, усталость, которая сломала эту несгибаемую женщину. Сейчас – увы, слишком поздно! – он ее наконец понял. Ее великое сердце, источавшее любовь к людям, ее уста, несшие Слово Божье, – все это значения не имело. Они все-таки явились к ней в дом, и теперь она не могла ни одобрить, ни осудить страшного выбора Сэти. Он или Сэти могли бы спасти ее, однако лишь мучили своими требованиями, и она просто легла в постель и отказалась жить дальше. Белые, явившись в ее дом, отняли у нее последние силы.
А он что может сказать? На дворе 1874 год, а белые по-прежнему не знают удержу. Целые города силой очищены от негров; только в Кентукки за один год было восемьдесят семь случаев линчевания; четыре школы для цветных сожжены дотла; взрослых людей секут кнутом, точно малых детей; а малых детей – как взрослых; чернокожих женщин насилуют возбужденные толпы; у негров отнимают нажитое; неграм ломают шеи… Он чувствовал запах девичьей кожи, кожи и горячей крови. Еще страшнее – кровь, запекшаяся на костре Линча. Жуткий запах. И вообще – кругом воняло чудовищно. Смердело. Вонь исходила от страниц газеты «Норт Стар», из уст свидетелей, от писем доносчиков, от множества документов и петиций, полных всяких «принимая во внимание» и «поскольку», посылаемых любому представителю законной власти, лишь бы тот согласился их прочесть. Но отнюдь не это так утомило его – утомило до мозга костей. Нет. Последней соломинкой оказалась ленточка. Привязывая как-то свою плоскодонку на берегу реки Ликинг и стараясь получше спрятать ее в кустах, он вдруг заметил на дне лодки что-то красное и решил: должно быть, перышко птицы кардинала к доскам прилипло. Протянул руку, и в ней оказалась красная ленточка, которой была скреплена прядь мокрых вьющихся волос, выдранная прямо с кусочком скальпа. Он отвязал ленточку, сунул ее в карман и уронил волосы в траву. По дороге домой он часто останавливался – нечем было дышать, голова кружилась. Он выжидал, чтобы немного рассеялся тот кошмар, и снова пускался в путь. Но через мгновение ему снова не хватало воздуха. Один раз он присел у чьей-то изгороди. Отдохнув, поднялся, но не успел сделать и шага, как обернулся и сказал замерзшим комкам глины на дороге и реке, блестевшей вдали: «Господи, что же это за люди такие? Скажи мне, Господи, кто они?»
Когда он добрался до дому, то почувствовал такую усталость, что не мог даже съесть ужин, приготовленный сестрой и племянниками. Уселся на крыльце и просидел там до наступления темноты и еще очень долго после этого и лег в постель только потому, что в голосе сестры, не раз окликавшей его, звучало беспокойство. Он хранил ту ленточку; запах девичьей кожи преследовал его; изнемогая от тяжких мыслей, он сосредоточился на словах Бэби Сагз, на ее желании отыскать хоть что-нибудь безобидное и безвредное. Он надеялся, что она все-таки нашла успокоение – в голубом, в желтом, возможно, в зеленом цвете; только не в красном.
Совершив ошибку, когда пробовал бранить ее и уговаривать, теперь он испытывал потребность непременно дать ей знать, что и он тоже все понял, попытаться восстановить отношения с ней и ее семейством. И он, невзирая на усталость до мозга костей и доносящиеся из дома номер 124 голоса, все-таки снова постучался туда. На сей раз, хотя он и разобрал-то не больше одного-единственного слова, ему показалось, что он понял, кто его выкрикивает. Так кричали люди со сломанными шеями и те, чья кровь запеклась на кострах, и чернокожие девушки, что теряли свои ленты вместе с выдранными прядями волос.
Господи, ну и рев!
Сэти пошла спать, улыбаясь и желая поскорее закрыть глаза, а потом мысленно распутать те доказательства, которые собирала давно. Без конца с нежностью вспоминая день и обстоятельства появления в их доме Возлюбленной и тот ее поцелуй на Поляне. Однако она сразу уснула и проснулась, по-прежнему улыбаясь, навстречу светлому от выпавшего снега утру. В комнате было так холодно, что изо рта валил пар. Сэти минутку помедлила, набираясь мужества, потом отбросила одеяла и соскочила на ледяной пол. Впервые в жизни она опаздывала на работу.
Внизу Денвер и Бел спали там же, где она оставила их вчера, только теперь они лежали спина к спине, каждая плотно завернувшись в одеяло и уткнувшись носом в подушку. Полторы пары коньков валялись у порога, недосохшие чулки висели на гвозде за плитой.
Сэти заглянула Возлюбленной в лицо и улыбнулась.
Тихо, осторожно она обошла своих девочек, чтобы разжечь огонь в плите. Сперва растопку – бумагу, немного щепок, а когда разгорится, можно подбросить и дров. Она осторожно кормила огонь, пока он не набрался сил и не заплясал, точно дикий могучий зверь. Когда она вышла на улицу, чтобы принести еще дров, то не заметила у крыльца полузанесенных снегом мужских следов. Поленницу за домом замело довольно сильно. Сэти расчистила ее сверху и набрала полную охапку дров – столько, сколько могла унести. Она смело заглянула в пустой сарай и снова улыбнулась – тому, что теперь ей не нужно ПОМНИТЬ, – и подумала: «Она ведь даже не сердится на меня. Ничуточки не сердится».
Теперь ей стало ясно, что тени, державшиеся тогда за руки на дороге, были вовсе не Поль Ди, Денвер и она, Сэти. Это были они трое. Они трое, что вчера вечером держались друг за друга, катаясь на коньках; они трое, что потом прихлебывали из кружек горячее молоко с ванилью. И раз уж случилось так, что ее дочь смогла вернуться домой оттуда, где времени не существует, то, конечно же, и сыновья ее смогут к ней вернуться, и они непременно вернутся, куда бы ни ушли.