Возмездие — страница 14 из 39

Я сижу на скамейке, а передо мной чуть наискосок стоят три женщины. Они смеются и шутливо толкают друг друга, пока одна из них не падает спиной назад, прямо на меня.

— Спокойно, — говорю я и поднимаюсь.

Лицо женщины сразу же меняется, когда она видит, что это я. Вытянув вперед руки, она несколько раз просит прощения, однако продолжает стоять слишком близко и делает вид, что не пялится на меня, но ей это плохо удается. Я начинаю злиться и отталкиваю ее. Хотя я не прилагаю никакой силы, женщина теряет равновесие и падает на землю. Само собой, она сделала это нарочно — я только вздыхаю из-за ее попыток разыграть из себя жертву. Слышны быстрые шаги, секунду спустя Тина хватает меня и прижимает к забору.

— Я ничего не сделала, — говорю я.

— А я-то надеялась, что ты чему-то научилась после того, что произошло в подвале, — произносит она.

Тина вместе с другой охранницей собираются вывести меня с прогулочного двора, когда Адриана отзывает ее в сторонку. Тина выслушивает то, что та ей говорит, и дает мне инструкции держаться в другом конце двора, пока не наступит время идти в корпус. Она предупреждает: еще один инцидент, даже повышение голоса, и меня ждет штрафной изолятор. Я киваю и делаю примиряющий жест.

Все знают, что такое штрафной изолятор — даже те, кто там никогда не сидел. Формально это называется «отделение обсервации». В тоннелях под зданиями есть парочка камер, где есть только обтянутый клеенкой матрас на полу и узенькая оконная щель под потолком, ничего больше. Там действуют те же правила, что и в следственном изоляторе: ты заперт двадцать три часа в сутки, имеешь право только на час прогулки в одиночестве в день. Туда попадают те, кто сопротивлялся, проявлял агрессию или же подвергался угрозе со стороны других заключенных и нуждается в защите. Изолятор, как и все остальное, существует ради нашей и общей безопасности. Но достаточно возразить или поставить под сомнение приказ, и билет туда тебе обеспечен. Охранники грозят изолятором, чтобы добиться послушания.

Я снова сажусь, прислонившись к забору, и размышляю над тем, насколько я изменилась. От жизни в Бископсберге меняются все. Та Линда Андерссон, которая попала сюда пять лет назад, в такой ситуации наверняка отступила бы и ушла. Сама попросила бы прощения, сделала бы все, чтобы избежать конфликта. Здесь неизбежно черствеешь, вынужден постоять за себя и говорить людям такие вещи, которые никогда не сказал бы на воле. Это я узнала почти сразу.

Но с тех пор, как я очнулась вся в шрамах, все изменилось. Что-то произошло внутри меня, и я уже сама не понимаю, какой стала. За все эти годы мое «я» сточилось. От той Линды, которой я была когда-то, осталась лишь тонкая скорлупа. Стоит мне подумать, что останется еще через несколько лет, через десятилетие или больше, и мне хочется перестать думать вообще.

Возможно, изолятор — это выход. Сидеть взаперти, в полном одиночестве, где не надо взаимодействовать с другими заключенными. Под замком в пустом ящике, куда не проникает дневной свет — может быть, это и есть путь к свободе, когда в настоящей свободе мне отказано?

Я разминаю плечи, а когда поворачиваю голову, то вижу низкорослую тоненькую женщину, которая рассматривает меня из-под прямой челки. Это Дарья, она снова вернулась. Мы не виделись с тех пор, как я была новенькой в тюрьме. Она неуверенно приветствует меня.

— Привет, Линда. Ты изменилась.

— Ты так считаешь? — спрашиваю я, демонстративно поворачивая к ней левую половину лица.

— Я слышала, что на тебя напали, — говорит она. — И что ты теперь общаешься с Королевой. Ты и правда изменилась.

— А ты, видимо, нет, раз снова здесь, — пытаюсь я пошутить.

Дарья краснеет, и я вижу, что мои слова задели ее.

— А ты до сих пор считаешь, что лучше нас, других? — говорит она.

Я не отвечаю.

— Адриана слышала твои слезливые истории? — продолжает Дарья.

— Какие такие истории? — спрашиваю я, и в эту секунду на меня накатывает усталость.

— Помню, как убедительно ты рассказывала, что твоя сестра не желает с тобой знаться. Мне даже стало тебя жаль. Ты по-прежнему утверждаешь, что невиновна?

Дарья умолкает, заметив приближающуюся Адриану. Переводит взгляд с меня на нее и обратно, потом поворачивается и уходит.

— У тебя с ней проблемы? — спрашивает Адриана.

— Оставь ее, — отвечаю я.

Адриана смотрит вслед Дарье долгим взглядом.

— Нет, правда, — говорю я. — Она ничего не значит. Она никто.

Однако слова Дарьи меня глубоко задели. В первые месяцы мы с ней много времени проводили вместе на прогулочном дворе, хотя иногда она раздражалась на меня. Говорила, что я понятия не имею, что такое трудное детство, что я родилась в состоятельной семье, жила среди роскоши и получала все, на что только укажу пальцем. Сама она в детстве скиталась между приемными семьями. Когда ей хотелось остаться в семье, сделать это не разрешали, а если ей там не нравилось, все равно заставляли остаться. По ее словам, в Бископсберге полно женщин с похожими судьбами. Тех, кому пришлось плыть против течения, без поддержки школы или общества, и они продолжают бороться, и никто из них не ноет так, как я. Тем не менее, она готова была общаться со мной, и стала единственным человеком, которому я доверилась. Потом ее перевели в другое учреждение. Возможно, мы и не были подругами, но у нас было нечто общее. А теперь она вернулась и утверждает, что я вся насквозь фальшивая.


И в следственном изоляторе все было именно так. Перед тем, как меня отправили отбывать наказание, я услышала, что некоторые сотрудники сочли мое поведение странным. Что я совершенно равнодушно отнеслась к психиатрической экспертизе и к следственному эксперименту, когда полицейские отвезли меня на дачу, чтобы провести по месту преступления. Они говорили, что я часто улыбалась, но за той улыбой скрывалось полное хладнокровие и отсутствие эмоций.

Признаю, я не прилагала усилия к тому, что запомнить тех, кто приносил мне еду, тех, кто запирал камеру или отпирал ее, чтобы сопроводить меня в туалет, в прогулочный двор или на допрос. Лица сменялись, а я надеялась, что не останусь там надолго. Просто отказывалась в это верить. Если бы я уступила, поддалась скорби по Симону, по маме, страху одиночества, то погрузилась бы во тьму, из которой потом бы не выбралась. Поэтому я вела себя вежливо, а дни и недели проходили, сменяя друг друга. То, что я держалась и даже иногда выдавливала из себя улыбку, сама я воспринимала как нечто позитивное, что потом зачтется мне в плюс.

А получилось наоборот:

Если бы существовало руководство, как надлежит вести себя, чтобы считаться нормальной, когда вся твоя жизнь разорвана в клочья, я прочла бы его с большим интересом. Но истина проста: каждый видит то, что хочет видеть.

Мое поведение во время процесса тоже стало предметом анализа: журналисты ловили каждое изменение тембра голоса во время выступления.

Отмечали, если я говорила возмущенно или равнодушно. Один журналист написал, будто я вела себя С пренебрежением, когда зачитывали результаты вскрытия Симона, не отреагировав даже тогда, когда суду представлялись самые ужасающие подробности. У меня хватило наглости преспокойно закрыть глаза и сделать вид, что я сплю во время прослушивания звонка моей сестры в «службу SOS».

Я же нашла единственный способ все это вынести. Если я с трудом поддерживала себя в состоянии бодрствования, то не потому, что мне было скучно. Я была истощена до предела. Никто не предупредил меня, что возможна подобная реакция. Просидев долгие месяцы в изоляции, я вдруг оказалась в центре всеобщего внимания. После полной пассивности вынуждена была сосредотачиваться в течение многих часов. А подробное описание чудовищного насилия было настолько невыносимым, что мое сознание просто отказывалось все это воспринимать. Я не хотела слышать, как Симону перерезали сонную артерию, как из него вытекла вся кровь, — и знать, что во всем этом обвиняют меня.


После ужина я иду к Адриане, чтобы взять у нее книгу, о которой она рассказывала. Протянув мне ее, она говорит, что забыла спросить, как прошел визит Микаэлы. Я отвечаю, что нормально, но меня не покидало ощущение, что ей не хотелось здесь находиться. Как и Алекс, она, наверное, жалела, что приехала.

— Близкие редко навещают нас ради самих себя, — говорит Адриана. — Им это мало что дает. Мы одеты по-другому и ведем себя не так, как они привыкли. У них отбирают личные вещи и запирают на замок, хотя и на время. Многих это пугает. Ничего удивительного.

— Тогда зачем приезжать? — спрашиваю я. — Когда каждая гема как минное поле, даже разговоры о детстве. Это так тяжело.

В отношениях вообще нет ничего легкого, — отвечаем Адриана. — Будь это так, мир был бы другим. Иди, встань сюда. — Она хлопает ладонью по полу.

Зачем?

Я вопросительно смотрю на нее, но она берет меня за руку и стаскивает с табуретки, на которой я сижу. Потом показывает пару движений, которые я видела в ее исполнении, пока мы лежали в лазарете. Тело у меня неподатливое, а после травмы я двигалась еще меньше, чем обычно. Но Адриана терпелива непокойна, она настаивает на том, чтобы я встала в планку. Видимо, осанка у меня никуда не годится, вскоре мышцы начинают протестовать. Адриана смеется, когда я падаю на пол.

Перевернувшись на спину, я наблюдаю за тем, как она берет свой шест.

— Завтра я снова выхожу на работу, — говорю я.

Часы, проведенные на фабрике, не просто монотонны — они убивают душу. Но если бы Анна не попала в Бископсберг и не атаковала меня, я, вероятно, по-прежнему тянула бы лямку, проживая один бессмысленный день за другим, пока не отбуду свой срок. Если бы не…

Эта фраза преследует меня всю жизнь, я могу привести десятки примеров. Если бы мама не заболела и не умерла. Если бы Симон не изменил мне или если бы мы с ним вообще не встретились, где бы я была сейчас? Какой стала бы моя жизнь? Если бы я не пригласила его на вечеринку, если бы не попыталась отмыть с себя кровь в то утро. Если бы не совершала одну фатальную ошибку за другой. Но от таких мыслей абсолютно ничего не меняется.