Вознесение : лучшие военные романы — страница 90 из 107

Он смотрел на высокие в морозной ночи соцветия, уронившие в ведро свой драгоценный блеск. На ее лицо, склоненное к мерцающей черной воде, словно она пила этот холод и ледяное сверканье. Осторожно взялся за дужку. Она ему помогала. Стараясь не расплескать тяжелую драгоценную ношу, шли по хрустящей дороге. И ему казалось, что эту ношу небесную они, рука об руку, будут нести всю жизнь.

Пили чай из большого пузатого самовара, украшенного гербами, медалями, названиями старинных купеческих домов. Тетка Поля брала на зубок вкусную московскую конфету, бережно откладывала фантик, пускала из рогатого крана пузырящуюся струю кипятка. Он оглядывал убранство избы, с детства знакомое, неизменное, с тусклым облезшим зеркалом, фотографиями в большой деревянной раме, где двигался от рождений и свадеб к погребениям и поминкам огромный крестьянский род, истаявший в войнах и революциях. Дорожил тем, что и она, его суженая, видит эту заповедную избу с коричневым потолком, в который ввинчено железное кольцо от зыбки. Белую печь, на которой от лунного света ложились кружевные тени шиповника, тревожа его своими прозрачными зарослями. Старый тяжелый сундук, где в лежалых отсырелых материях тетя Поля сберегала свое блеклое подвенечное платье, где, свернутый бережно, ждал ее смертного часа темный погребальный наряд.

Где-то глухо и сдавленно пропел ночной петух. Близко, под ногами, повторился сиплый крик, проникая в избу сквозь половицы.

— Где поет?.. — изумленно спросила она.

— В подполе… Мороз больно силен… Спрятала на ночь, чтобы гребни у курей не отмерзли…

Он потянул за железное кольцо в половице. Отодвинул тяжелую доску. Пахнуло землей и сыростью. Тетя Поля подала ему зажженную керосиновую лампу. Они вдвоем, держа перед собой закопченное, с желтым фитилем стекло, спустились в подпол. И увидели молчаливых нахохленных птиц с мерцавшими рубиновыми глазками. Петух, наклонив сочный набрякший гребень, смотрел на них строго и зорко. Она протянула руку, погладила петуха, его тугие рябые перья, тронула красный зубчатый гребень. Он светил ей, думая, что им открылось истинное устройство мира. Вопреки учебникам и ученым трактатам они знают теперь, что в центре земли сидит недвижный петух. Следит волшебным мерцающим оком за ходом земных событий.

— Перед сном подышите… А я подругу проведаю… Анюта моя приболела, должно, помрет… — Тетя Поля накинула плюшевую пальтушку, повязала грубошерстный платок. Вышли все трое. Тетя Поля — к соседней избе, слабо светившей подслеповатыми окнами. Они — за деревню, к оврагу, где стояла на отшибе старая кузня. Он помнил эту кузню с детства. Шумно, людно. Дрожит, храпит, водит ушами, дергает испуганным огненным глазом привязанный к станку жеребец. Кузнец, черный, железный, сует на угли подкову, озаренный красным. Плющит, правит ее, рассылает далеко во все стороны долгие чистые звоны. Кузня давно развалилась. Кровля упала. Вместо нее торчали острые ребристые слеги. Пахло холодным углем и остывшим железом. И сквозь колья на крыше сверкали и шевелились звезды, облепили шевелящимся ворохом каждую жердь, словно разноцветные пчелы.

Они стояли, запрокинув головы. Сквозь колья осыпалась на них прозрачная изморозь, небесная голубая роса. Он вглядывался в деревянные перекрестья. Прозрачное, едва различимое сияние дышало в небе. Словно по небу летело невесомое прекрасное существо, развевая прозрачные одеяния. Он тянулся вверх, сквозь деревянные колья. Хотел дотянуться губами до прекрасного существа, о чем-то молил. Но оно пролетало, опускало на них свой покров, благословляло, сочетало их навсегда этим чудесным сиянием.

Они вышли на пустую дорогу, таинственно мерцавшую среди ночных полей, туманных лесов, под переливами неба. Ушли от деревни, в морозную пустоту, двое среди необъятной зимней равнины, он впереди, она сзади. Гора темнела, окруженная бессчетными небесными мерцаниями, и он, подняв лицо, тянулся на это мерцание. Шел по дороге в гору, быстрей и быстрей, на минуту забыв о ней, испытывая сладкое, мучительное влечение в эту живую бездну, где чудились бесконечные миры и жизни, среди которых крохотной, едва различимой искрой была отмечена его жизнь. Эта, земная, и та, что продолжится по другую сторону бытия.

— Подожди!.. — позвала она издалека.

Он встал. Ждал, когда она приблизится. Они стояли на горе, отдыхая. Она сказала:

— Ты сейчас шел так быстро… Я хотела поспеть… Не смогла, отстала… Ты ушел один… Я подумала, что когда-нибудь случится такое, и ты уйдешь, а я отстану от тебя… Буду без сил смотреть, как ты удаляешься…

Ему вдруг стало больно. Он тихо обнял ее на пустой дороге. Прижался губами к ее холодной щеке.

Они дошли до леса. Из сумрачной неподвижности, из черных обвисших елей кто-то молча и строго смотрел на них, и не хотелось входить в холодный сумрак, терять над головой просторное небо.

— Устала… — печально сказала она. — Далеко до деревни…

Послышался слабый хруст, перезвон, негромкое рокотанье. По дороге из леса, слабо освещенный, выкатил одинокий автобус. Старый, похожий на допотопную карету, с хрустальными водянистыми фонарями. Остановился подле них. Молчаливый водитель отворил им дверь, и они, благодарные, подсели, устроились на продавленных холодных сиденьях. Автобус катил, поскрипывая изношенным старым железом, нетопленый, ледяной, с мохнатыми от инея окнами.

— Вот так и у нас с тобой… Под старость… Холодный, ледяной автобус с молчаливым возницей повезет нас по пустынной дороге…

Они сошли у дома, смотрели, как удаляется пучок хрустальных лучей, уголек хвостового огня. Окна были темны, в задвижке торчала щепочка — тетя Поля не возвращалась из гостей. С мороза, с обжигающего студеного ветра они вошли в горячую, полную домашних запахов избу. Не зажигали огня. Он помогал ей стягивать телогрейку. С колотящимся сердцем целовал теплый шелковистый затылок. Пугаясь своих движений, ловил под свитером маленькие острые груди. Белую, с голубоватыми полыханьями прозрачных одежд, провел за шаткую перегородку, где у печки на огромной старомодной кровати лежал сенник. «Люблю…» — шептал он, сажая ее в шуршащую травяную глубину. «Люблю…» — повторял, целуя ее плечи, ключицы, вздрагивающий живот. Закрыв глаза, летел в светящуюся бездну, в которой приближалась, налетала на него сыпучая огненная комета. Взорвалась, словно вспыхнули огромные люстры, высвечивая ослепительной вспышкой потаенные глубины мирозданья, в которых на секунду возникли и тут же забылись картины иных миров. Гасли, разлетались искрами по углам избы, оставляя в середине бархатную пустоту. Чуть искрились у образов с бумажной розой, у оконца с плакучим цветком, у печки с чугунками и мисками.

— Люблю, — сказала она.

И не было сил ответить.

Ночью, обнимая ее, просыпаясь в радостном изумлении, видел, как легли на голубую печь лунные тени шиповника, как теплится малиновый лучик лампадки. Слышал, как дышит во сне тетя Поля, как неутомимо трещит за печкой сверчок.

И потом, много лет спустя, нашел на столе ее неоконченный дневник, где она описывала этот «День творенья». И лисицу, и клеверный стог, и ведро, полное звезд, и одинокий вещий автобус. И в конце описания был сочиненный ею стих, начертанный круглым, трогательным, почти еще школьным почерком.

Мы с тобой не венчаны,

Мы в избе бревенчатой.

Наши гости званые —

Шубы, шапки рваные.

Наши люстры — звездами,

Стеклами морозными.

Мы с тобою встречные,

Мы сверчки запечные.

…Полковник Пушков сидел у гаснущей коптилки в разоренном чеченском доме под надзором неусыпных охранников. Вспоминал счастливое время, с которым навеки прощался.

Среди ночи зашелестел мотор, захрустела дорога, брызнул свет фар. В сарае появился маленький рыжебородый чеченец, радостный, возбужденный.

— Не замерзли, Виктор Федорович?.. Немного задержался…

— Мне нужно вернуться в расположение части. Могут хватиться, — сказал Пушков.

— Утром вернетесь. Кто ночью хватится?

— Почему не сейчас?

— Командующий велел вас доставить в штаб.

— Для чего?.. Разве вы не пустили разведгруппу?..

— Пустили.

— Она не прошла?

— Прошла нормально. Без единого выстрела. Маршрут отличный, Виктор Федорович.

— Тогда по договору вторая половина за вами.

— Мы договор не нарушаем. Кавказские люди слово держат. Вторая половина со мной…

Он сделал знак маячившим за его спиной охранникам, и те внесли в тусклый свет сарая, поставили на землю вторую спортивную сумку, почти неотличимую от первой, с тугими, раздувшимися боками. Пушков расстегнул «молнию», сумка была набита пачками долларов, оклеенных крест-накрест банковскими бумажными лентами.

— Тогда мы квиты, — сказал Пушков, не став пересчитывать деньги. — Забираю и ухожу. Какие проблемы?

— Проблем нет, Виктор Федорович. Просто командующий хочет вас видеть.

— Поеду к нему с деньгами?

— Зачем? Здесь у художника оставьте. Вернетесь и заберете. Мы не разбойники. Мы борцы за веру и родину. Ценим помощь друзей. К утру вернетесь.

Пушкова не удивило это требование. Войну не просчитать. Казалось бы, просчитанная, текущая по выверенному, промеренному руслу, она вдруг неожиданно отделяла от себя рукав, текла двумя параллельными руслами. Первое могло обмелеть и исчезнуть, и тогда главный поток событий катился по новой протоке, которой не было на картах и в планах, не существовало в замыслах генералов. Война протачивала себе новый, более удобный путь, отмеченный тысячами случайностей — подвигами и предательствами, глупостью командиров или мудростью и удачливостью солдат. Операция, как часть войны, спланированная Пушковым, казалась рекой, где каждый поворот или омут был измерен и изучен. Но вот от этой реки отделилась протока — гибель сына, и теперь война здесь текла двумя темными руслами, и он плыл по обоим, пересаживаясь из ладьи в ладью. Был сосредоточенным прозорливым разведчиком и горюющим, ослепленным отцом.

Выслушав вежливое, непреклонное требование рыжеватого чеченца, он понимал, ч