Возраст гусеницы — страница 7 из 78

Помню, подумал тогда, что мама зачем-то сожгла мои старые детские вещи. Странно только, что пинетка там, где не совсем обгорела, была розовой. Хотя, с другой стороны, может, мама ждала девочку, а родился я. Вроде такое сплошь и рядом случается, что пол ребенка определяют неправильно — стоит вон только послушать Руфь, зацикленную на младенцах и внуках. Медвежонка я совсем не помнил. Но опять же: может, я играл с ним совсем маленьким?

Осторожно, чтобы не измазаться в золе, я взял медведя в руки — и чуть кирпичный завод не выстроил. Уродец этот вдруг как захрипит: «Нхооо-ааа» — сиплым таким, надорванным полушепотом, полустоном. Я бросил его, отскочил, руки об одежду вытираю. А медведь опять: «Нхооо-ааа» — и смотрит на меня укоризненно своими черными, расплавившимися зенками.

Божечки, как я оттуда улепетывал! Олимпийскую медаль мог запросто взять. Умом-то потом понял, что это одна из тех игрушек, в которую звуковой модуль встроен. На него можно свой голос записать для ребенка. Так, наверное, мама и сделала, просто от жара карта памяти, или что там, плавиться начала, вот медведь и захрипел. Но все равно к кострищу я больше не подходил. Так и остались там недогоревшие вещи валяться. А игрушка эта начала мне сниться — в кошмарах. Украсила собой и без того богатую коллекцию ужасов.

Когда я маму потом спросил насчет костра — во время посещения в больнице, — она сказала, что разбирала бумаги и сожгла кучу ненужного барахла. Давно оплаченные счета, письма из коммуны [6]и банка и прочие документы, где были указаны наши адрес или номера страховки. Это меня не удивило. Мама всегда очень пеклась о конфиденциальности и защите личных данных, еще до новых правил Евросоюза. Я думал, это у нее профессиональное. Врачебная тайна и все такое. Тем более иногда она мне рассказывала жуткие истории о медперсонале, который преследовали недовольные пациенты или их родственники. Это объясняло, почему у нас был тайный почтовый адрес и скрытые телефонные номера.

Старые кредитки мама всегда разрезала ножницами на тысячи крохотных кусочков, бумаги с упоминанием наших личных данных сжигала, а от соцсетей и смартфонов шарахалась, как от чумы. Кража личности, ФОМО, номофобия [7]— вот чем меня с детства пугали вместо буки и всякой нечисти. Если честно, у меня и мобильник-то появился, только когда я в гимназии начал учиться. Пока ходил в местную школу в Нордбю, мама считала, что мы вполне могли обойтись домашним телефоном. Ноут мне, конечно, купили — необходимое зло. Но с условием, что веб-камера будет залеплена пластырем — подключиться к ней через публичный вайфай проще, чем коленку почесать, даже напрягаться не надо.

В общем, спалила мама какую-то макулатуру — и спалила, я бы не заморачивался. Но игрушка-то тут при чем? Или в ней тоже какая-то личная информация была записана? Я так маму прямо и спросил. А она побледнела вся, а потом пошла пятнами. Сказала, что это просто мои старые вещи, которые она сохранила, и вообще забыла про них. А теперь вот решила избавиться вместе с прочим хламом. Я сказал, правильно, медведь реально страшный был. А про розовую пинетку не стал спрашивать. Маме стало хуже, и мне пришлось уйти.

Только вот что странно: когда я снова траву стриг, на кострище уже один пепел лежал. Ни пинетки, ни медведя. Это я к тому, что мама-то так из больницы и не вернулась, а дома был я один. Если бы не тот наш с ней разговор, я бы подумал, что мне все причудилось. Гребаная игрушка, однако, регулярно навещала меня в кошмарах. Гналась за мной по каким-то темным, заставленным мебелью комнатам, задевая мохнатой головой потолок, и хрипела в спину: «Нхооо-ааа!» А когда я оглядывался через плечо, пластиковые глаза стекали с бурой морды, будто медведь плакал черными слезами.

Впрочем, вряд ли я найду что-то типа того мишки — потомка Чаки в письменном столе. Я уселся на стул и открыл первый ящик. Сразу стало ясно, что мама действительно навела тут порядок. Никаких старых поздравительных открыток ко дню рождения, Пасхе и Рождеству; никаких старых тетрадей и стикеров с номером сантехника или паролем от вайфая; никаких мятых брошюр из зоопарка и Музея рыболовства, куда мы ходили на каникулах, когда я был в пятом классе.

Оставшиеся бумаги занимали совсем мало места — все разложены по папкам и подписаны. Документы на дом. Из налоговой. Пенсия. Страховки. Счета к оплате. Моя личная папка, совсем тоненькая, с полисом, паспортом и прочими документами. Вот и все.

Я пнул ногой пустой мешок. Похоже, класть в него будет нечего. Оставался только последний, нижний ящик. Я выдвинул его и с долей разочарования обнаружил всякие канцтовары: дырокол, стопку бумаги для принтера и пустые папки. Кажется, что-то выпало на пол. Что-то совсем легкое — улетело под стол, когда я потянул ящик на себя.

Согнувшись на стуле в три погибели, я сунул голову в полумрак подстолья. Ага, точно! Вон какой-то листок на полу. Я слез со стула и зашарил рукой по паркету. Пальцы наткнулись на что-то плоское и гладкое… Фотография?

Я сел на пол, скрестив ноги, и уставился на снимок — судя по качеству печати и цвета, довольно старый. Мы с мамой стоим в проходе между скамьями посреди церкви. Мне года четыре или пять. Мама выглядит очень молодо — такой я ее не видел ни на одном другом фото, но это точно она. На руках мама держит младенца в крестильном платье с голубой лентой [8]. Не помню, чтобы мы с ней когда-то ходили на крестины, но не это самое странное на фотографии. Рядом с мамой стоит мужчина немного старше нее. Мужчина обнимает маму за талию, а она прижимается к нему плечом. Его держит за руку девочка лет шести в розовом платье с пышной юбкой почти до пола.

Я нахмурился. Кто эти люди? И почему они позируют невидимому фотографу как… одна семья? Внезапно взгляд запнулся за оранжевые электронные цифры в нижнем углу снимка: 23.01.200… Стоп! Чего-чего? Такого просто не может быть! Это же год моего рождения. Если дата верна, мне тогда было не больше трех месяцев. Но вот же я! Переминаюсь с ноги на ногу и явно не горю желанием сниматься — я это ненавижу и сейчас. Руки держу в карманах выходных брюк — явно не знаю, что с ними делать. На лице напряженная гримаса, которая должна сойти за улыбку. Хм, наверное, в фотоаппарате сбились настройки даты и времени. Такое вроде бывает.

Перевернул фотку. На оборотной стороне круглым маминым почерком было написано: «Крестины Ноа. Старая церковь Брёнеслева». Чернила уже чуть выцвели.

Несколько мгновений я сидел неподвижно и пялился на надпись, пока буквы не стали шевелиться и расползаться по сторонам. Сморгнул, и они сложились в те же самые слова: «Крестины Ноа».

Но… как такое возможно?! Выходит, младенец на фотографии это…

Я торопливо перевернул ее глянцевой стороной кверху. Ошибки быть не могло.

Это сто процентов мама — обалденно красивая, стройная, в обтягивающем темно-синем платье. Светло-русые волосы рассыпались по плечам, лицо светится в горделивой улыбке, руки крепко, но осторожно прижимают к груди белоснежный атласно-кружевной сверток — меня? Охренеть! Но что тогда за пацан рядом с ней? И кто, черт возьми, все остальные?!

Я никогда раньше не видел фото со своих крестин. Слышал, что некоторые заводят целые альбомы, посвященные этому событию, — такие продаются в любом книжном магазине. Но мама всегда говорила, что никаких фотографий не осталось — потерялись при переезде. Пропали с частью багажа, когда мы переезжали на Фанё. Это было давно, сразу после смерти отца, и я не помнил ни самого переезда, ни нашей жизни до него. Конечно, когда был маленьким, я с обостренным детским любопытством расспрашивал маму о папе, но она отвечала кратко и неохотно, и в какой-то момент я, тонко чувствовавший перемены маминого настроения, осознал, что эта тема для нее болезненна, и перестал задавать вопросы. Ведь и переехали мы, по маминым словам, именно потому, что она не могла больше оставаться в пустом доме, где все напоминало о прошлом, напоминало о нем. Боже, как я теперь ее понимаю!

Получается, одна фотография все-таки сохранилась.

На ней я впервые увидел себя младенцем, но это ерунда по сравнению с другим открытием, которое я только что сделал, и которое все еще не могло уложиться у меня в голове.

Мужчина рядом с мамой — это мой отец! Человек в элегантном, явно сшитом на заказ костюме, улыбающийся в объектив и лучащийся гордостью за свою семью и новоиспеченного сына. Кем же еще он мог быть?!

Впервые фигура отца, расплывчатая и размытая, как собственное отражение в запотевшем после душа зеркале, стала для меня реальной, обрела структуру, цвет и размер. Я смотрел на фото и видел свое удлиненное лицо, резко очерченные скулы, густые прямые брови, немного шире, чем надо, расставленные друг от друга; маленький рот с пухлой верхней губой, вечно придающей лицу обиженное выражение.

Те же черты отчасти повторялись в по-детски округлой физиономии мальчишки в праздничном костюмчике. Этого костюмчика я абсолютно не помнил у себя. Как не помнил и эту церковь с высокими арками нефов, и синее платье, которое мама, какой я ее знал, сочла бы слишком облегающим и коротким. Какой я ее знал… А что я вообще знаю?

Кто такой этот пацан, похожий на отпечатанную на 3D-прин-тере мою детскую фотографию? Кто эта девчонка со щербатой улыбкой и светлыми кудряшками, цепляющаяся за руку отца? Что вообще на хрен тут происходит?!

И тут я вспомнил кое о чем. О пинетке, которую нашел в золе. Розовой там, где ее не тронул огонь. Розовый — значит девочка, а не мальчик.

Я вскочил так стремительно, что чуть не упал. Одна нога затекла от долгого сидения на полу в одной позе, и теперь в нее мучительно возвращалась чувствительность, покалывая изнутри тысячами иголок. Я не мог ждать, пока она отойдет. Не мог больше ждать вообще. Похромал к выходу из комнаты, подволакивая ногу.

Снаружи уже рассвело: проснувшись посреди ночи, я с яростной решимостью устроил упаковочный аврал и не заметил хода времени.